Обхватил Аввакум руками Фёдора, приник к нему, чтобы повалить беднаго, и тут и обмяк тот. Усадил его на лавку. Сам рядом сел, пот по лицу льющийся рукавом утирая.
— Батюшко... — Иван сказал. — Чепь-то с него упала ведь.
Верно, расстегнулась цепь на лодыжке Фёдора. Ненужная, лежала теперь на полу.
Добрый знак был. Перекрестился Аввакум.
— Сколько я уже людей ослободил от беся... — улыбнувшись, сказал Ивану. — Так поболее вас, роженых, будет. А с первым, это ещё в Лапотищах было, помучился. Променял я тогда брату своему покойному книгу Ефрема Сирина. Лошадь выменял. А к вечеру бес и схватил брата. Вот уж намучился тогда. И водой святой кропил, и молитвы стонал — насилу выжил беса. Дак ведь такой настырной попался — сел на окошко и сидит. Брат мне на его перстом указал. Согнал я беса с окошка, он в жерновом углу притаился. Ну, я и там святой водой покропил, дак он в печку залез. Такой дурачишшо большой попался. До ночи за им гонялся. Ох, грешные мы люди...
— Я помню, батюшка... — тихо сказал Иван.
— Да откуль ты помнить можешь? — удивился Аввакум. — Четыре ведь года всего и было тебе. Совсем несмышлёный был. А Груше и того меньше, вроде и не ходила ищщо.
— Ходила... — сказал Иван. — Мы на печи лежали. Очень спужались тогда...
Аввакум чуть приобнял сына. Двадцать лет уже было парню. Он в его годы уже женат был. Надо и Ивану жениться да поставляться. Вначале во дьяконы, а потом и в священники. Вырос уже.
— Чего мать-то плакала? — спросил.
— Да это боярыня приходила... Я спал, дак не знаю, чего она из-за дома расшумелась. Весь, говорит, терем занять можете, я в сарайку уйду. А мамка... Мамка плакала потом. — Иван замолчал. Потом спросил, глядя куда-то в сторону: — Батя... А тебе вправду приход дадут в Москве?
— А что? — спросил Аввакум. — Понравилась Москва-то?
— Ещё бы... — Иван улыбнулся, как ребёнок, счастливо. — Благодать. Утром на огород выдешь — кругом колокола звонят... В Кремле царь-батюшка живёт! Стоишь и радуешься... Вот, батюшка, славно то было бы. Домик бы себе выстроили...
Снял Аввакум руку с плеча сына.
— Не знаю, Иван... — сказал. — Это как Бог даст. А нам о другом доме более думать надобно. Там-то небось колокола ещё слаще звонят.
— Где там, батюшка?
— Там, Ваня, где всякому человеку оказаться хочется...
Встал Аввакум с лавки навстречу вошедшей в горницу Федосье Прокопьевне Морозовой. Опасливо покосилась боярыня на сидящего на лавке Фёдора. Не пошла дальше.
— Цепь-то ты надел бы на его, протопоп, — сказала.
— Пошто, боярыня? — смиренно спросил Аввакум. — Тихий теперь стал Феденька.
— Всё равно ещё маленько посмирять требуется... — сказала Морозова.
— Ох, горе-то... Увы! Увы! — вздохнул Аввакум. — Бедная моя духовная власть... Ужо мне баба быдто патриарх указывает, как мне пасти Христово стадо, как детей духовных управляти ко Царству Небесному. Сама вся в грязи, а других очищает! Сама слепа, а зрячим путь указывает!
Вспыхнула не ожидавшая таких слов боярыня. Сверкнули глаза.
— Пошто говоришь такое, батюшка? — с трудом сдерживаясь, проговорила она. — Али наговорили про меня лжи? Ты?! — гневно взглянула на Ивана. — Ты наплёл?! Уйми своих детушек, Марковна!
— Боярыня... — тихо сказал Аввакум. — Язык-то уйми свой. Чего глазами-то на меня сверкаешь? Глупая, безумная, безобразная! Выколи глазищи-то свои челноком! Лутче со единым оком внити в живот, нежели два имущи, ввержену быть в геенну.
Опустила глаза Морозова. Застыла так. Потом провела рукою, поправляя платок на голове. Поклонилась Настасье Марковне.
— Прости меня, грешную, матушка... — сказала. — И ты, Иван прости, коли в слове, в деле ли, в помышлении ли тебя опечалила. А ты, батюшка, тоже не сердитуй. Благослови дщерь свою...
— Так-то видь лучше, дочка... — сказал Аввакум. — Посмиряй, посмиряй себя. На небо-то труднёхонько взойти, других бьючи. Лутчее самому битому быть.
Много событий тот июльский день вместил. Такой разговор долгий у Ртищева не поймёшь о чём был. Фёдора исцелил наконец. С благодетельницей своей, боярыней, поговорил — тоже надобно было... Теперь помолиться да спать лечь, но ещё одно сделать требовалось...
Уже когда легли все, достал Аввакум столбец бумаги, чернил бутылочку, перья... Зажёг свечу и, помолившись, сел к столу.
«От высочайшая устроенному десницы, благочестивому государю, царю-свету Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, радоватися. Грешник, протопоп Аввакум Петров, припадая, глаголю тебе, свету, надежде нашей!» — вывел он на бумаге.
От него требуют соединиться, и он того же требует, каб государь старое благочестие взыскал...
Только к утру и закончил своё писаньице протопоп. Тихо в доме было, спали все — ничто не сбивало Аввакума с мысли.
С письмом этим — у самого протопопа поясницу прихватило, пока с Фёдоровым бесом боролся! — Фёдора и отправил.
Нелегко пришлось Фёдору. Попробовал к царской карете протиснуться, так схватили его и посадили под Красное крыльцо. Но когда выяснилось, что от Аввакума принёс Фёдор письмо, взял письмо царь и Фёдора велел отпустить. Впрочем, ненадолго. Потому что зашёл на обратном пути Фёдор в Успенскую церковь, туда же и царь пришёл, уже прочитав письмо, вечерю послушать. Увидел снова Фёдора и приказал отвести в Чудов монастырь. Заковали Фёдора в железа и оставили в хлебне. Только не держалось теперь железо на Фёдоре. Рассыпались оковы, и утром пришедшие в хлебню монахи увидели, что ползает Фёдор в печи и крошки собирает. Донесли об этом чуде царю, тот сам в монастырь пришёл, с честью велел отпустить Фёдора...
Зато на Аввакума кручиноват государь стал. Месяц почти думал, что с протопопом делать. В конце августа объявил боярин Пётр Михайлович Салтыков выговор от царя Алексея Михайловича Аввакуму:
— Власти на тебя, протопоп, жалуются, что запустошил ты церкви. Поедь в ссылку опять.
— Далеко ли? — Аввакум спросил.
— На Печору поедешь! В Пустозерск...
29 августа и двинулись в путь. Так и не довелось Аввакуму на Печатном дворе поработать. Так и не довелось Настасье Марковне в своём углу последнего ребёнка родить... Не всё ещё дороги ими были пройдены, не все снега протоптаны, не все морозы испытаны, не все вьюги выслушаны...
В голос Настасья Марковна плакала на грядах своих, ещё по весне на огороде Морозовой устроенных. Уж так старалась, так трудилась на огородике своём. Семёна-то в отстоявшейся дождевой воде, смешанной с куринным помётом, мочила. Смешав лошадиный помёт с соломою, основание для гряды устраивала, а сверху землёй доброй присыпала... И так дружно росло всё. И лук, и морковь, и репа, ещё бы пару недель — и добрый бы урожай был.
— Полно тебе, матушка... — утешали протопопицу боярынины дворовые. — На спокое там не такой огород заведёшь. Земли там, говорят, немереные.
— Не видели вы земель тых... — отвечала Настасья Марковна.
Все гряды свои слезами обмочила, бедная...
Невелик был урожай, а и тот пришлось оставить. Не велико имущество в Москве успели нажить, а и то раздавать пришлось. Куда в такую даль повезёшь. Люди-то опытные сказывали — только до Холмогор и есть дорога, а дальше на оленях ехать надобно...
Самим бы добраться...
Только к октябрю и доволоклись до Холмогор.
Здесь пришлось сделать остановку. Приспело время рожать Настасье Марковне. В Холмогорах и родила она последнего Аввакумова сына — Афанасия.
Тяжёлые были роды. Совсем ослабела Настасья Марковна.
И в первый и последний раз дрогнул Аввакум.
«Помилуй мя, равноапостольный государь-царь, — написал он из Холмогор Алексею Михайловичу, — ребятишек ради моих умилосердися ко мне!
С великою нуждею доволокся до Колмогор, а в Пустозерской острог до Христова Рождества невозможно стало ехать, потому что путь нужной, на оленех ездят. И смущаюся, грешник, чтоб робятишки на пути не примерли с нужи.
Милосердый государь, царь и великий князь Алексей Михайлович, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец! Пожалуй меня, богомольца своего, хотя зде, на Колмогорах, изволь мне быть, или как твоя государева воля, потому что безответен пред царским твоим величеством.
Свет-государь, православный царь! Умилися к странству моему, помилуй изнемогшаго в напастех и всячески уже сокрушена: болезнь бо чад моих на всяк час слёз душу мою исполняет. И в Даурской стране у меня два сына от нужи умерли. Царь-государь, смилуйся!»
21 ноября эту челобитную передал Алексею Михайловичу юродивый Киприан, но царь не ответил на неё. В конце года Аввакум со своей семьёю был привезён в Мезень...
Здесь ещё задержался Аввакум на полтора года, словесных рыб промышляя. И уже не здоровье Настасьи Марковны причиной задержки было. Чтобы дальше протопопа везти в Пустозерск, надобно было ещё один крюк через Москву сделать. Но тогда, в 1664 году, ещё не знал этого Аввакум.
8
А о московских делах Аввакума доходили слухи до Воскресенского монастыря на Истре. Внимал им Никон без раздражения. Даже площадная брань, которую доносили из Москвы, не смущала патриарха... Небесной метлой встала над Русью хвостатая звезда. По ночам и в Новом Иерусалиме было видать её. Недобрый знак явлен был. Тут бы о спасении самое время подумать, поскольку не только за личные грехи спрошено будет с Никона, но и за паству, которую устраивал он и не устраивал ко спасению... Только куды там! Совсем замучили Никона проверками разными. Из-за каждого пустяка цеплялись. Приказал Никон крестьян местных, из Истры рыбу кравших, иных батогами побить, а иных для острастки повесить, дак снова дело завертелось. Иван Сытин — сосед Никона по землям Воскресенского монастыря — жалобу подал о злодействе, которое Никон над его крестьянами учинил. Опять расследования начались...
Никон, чтобы отвязаться только, чтобы не донимали пустяками, свалил всю вину на патриаршего сына боярского Лускина, дескать, тот без его ведома крестьян построжил, но и Лускин патриарха подвёл. Сказал на допросе, что действительно бил батогами крестьян, но когда те грозиться стали пожечь монастырь, отвёл к Никону, и это Никон уже дальше суд и расправу творил.