Аз грешный… — страница 25 из 53

и ляхи.

С такими думами покидал Котошихин Москву. Предчувствие ему почему-то подсказывало, что видит он белокаменную в последний раз, а потому, переправившись у Дорогомиловской слободы на другой берег Москвы-реки, он остановился, слез с коня и оглянулся назад. На востоке вставало позднее и редкое в эту пору солнышко, оно осветило своими лучами колокольню Ивана Великого, скользнуло по башням Новодевичьего монастыря и пробежало по всей столице первопрестольной. Ах, как хороша была Москва в снежном уборе! Словно невеста в белом подвенечном наряде. Раньше он этой красоты как-то не замечал. Он многого прежде не замечал или старался не замечать.

– Прости-прощай, Москва-матушка! Не поминай лихом, если что… – прошептал он. Если что… Он и сам не знал, что. Так сказал на всякий случай. Принято так у всех православных христиан. Он смахнул набежавшую неведомо с чего слезу и полез на коня. Прямо над головой закаркала мокрая нахохлившаяся ворона. Гришка вздрогнул, хлестнул своего Буланого нагайкой по крупу и поскакал прочь. От копыт полетели ошметья полузамерзшей земли.

Скоро повалил густой мокрый снег, и Москва пропала за серо-белой завесой.

Ровно через месяц шведский резидент в Москве отправил в Стокгольм тайный отчёт о своей деятельности, в котором жаловался на потерю важного источника информации: «Мой тайный корреспондент, от которого я всегда получаю положительные сведения, послан отсюда к князю Черкасскому и, вероятно, будет несколько времени в отсутствии, что для меня очень прискорбно, потому что найти в скором времени такое лицо мне будет очень трудно».


Князь Яков Куденетович Черкасский, он же Урускан-мурза, был неплохим воеводой, а ещё лучшим – рассказчиком. Происходил он из знатного черкесского25 рода, был крещён и воспитан в Московии, усвоил все порядки и обычаи московитов, но вот от кавказского акцента до конца дней своих так и не избавился. Особенно трудно ему было попасть в русское произношение в начале речи или когда сильно волновался. Человек он был весёлый и не унывающий и старался ко всему относиться философски, надеясь в беде на подсказку Всевышнего:

– Не горуй, княз Иван, – утешал он Прозоровского после неудачной вылазки в лагерь к полякам, – нынч нэ повезло – завтр сы Божией помощь намынём бока ляхам. Памяни мой слово, намынём!

И действительно, в следующем бою перевес оказывался на стороне русских войск. Победа в значительной степени примиряла брюзгливого и чванливого Прозоровского и с выскочкой Черкасом, как он называл про себя товарища-воеводу, и с самóй походной жизнью.

Воевать становилось всё труднее, потому что прибывавшее к поредевшим войскам пополнение для ратного дела приспособлено не было. В пехоте мушкетов было мало – в основном надеялись на копья и бердыши, а у кого они были, то обращаться с ними не умели и использовали их в рукопашном бою как дубины. Если и удавалось зарядить пищаль, выстрелить и убить из неё двух-трёх поляков, то радости было, как у малых детей, а что своих сотню на поле боя клали – это ничего! На конницу смотреть было стыдно: лошади негодные, нескаковые, сабли тупые, одежда на конниках разношерстная. Во время боя прячутся все по кустам и молятся, чтобы Бог дал им нажить лёгкую рану: тогда и война кончится, и награду от царя получить можно. А как пойдут ратники с боя в свой стан, они присоединятся к ним и делают вид, что тоже воевали.

После заключения мира со шведами Иван Семёнович Прозоровский стал вдруг считаться большим специалистом по переговорным делам и в таковом качестве был назначен в помощь воеводе Черкасскому. Но и Куденетович не подчёркивал своё ратное превосходство над Семёновичем. В жилах князя Якова, видать, не зря текла кровь то ли кабардинских, то ли чеченских беков, он инстинктивно чувствовал, что Прозоровский возник рядом с ним не просто так. Второй воевода должен был контролировать действия первого – и не только потому, что князь Яков происходил из иноземцев. Подсылая к воеводам помощников, царь пытался предотвратить самоуправство, воровство и измену в высших эшелонах власти: вдвоём-то поди сделай что-нибудь незаметно! Второй тут же и донесёт! Тем более что Черкасский был калач тёртый – много лет он вместе с двоюродным дядей царя Никитой Ивановичем Романовым возглавлял оппозицию царскому воспитателю и временщику Борису Ивановичу Морозову.

Нет, в коллективном руководстве войском был-таки смысл. Даже несмотря на то, что воеводы состояли в родстве. Тот же князь Яков был женат на сестре князя Ивана! Но, видать, царь знал, что делал, посылая к Черкасскому свояка. Другое дело, что на ратные успехи двоевоеводство сказывалось самым отрицательным способом, потому что более смекалистому в ратном деле князю Черкасскому самостоятельно невозможно было принять ни одного толкового решения. Воевода Прозоровский «из принципа» накладывал на эти решения вето.

В конце концов, князья договорились руководить войском по очереди: неделю – один князь, а другую – другой. Поскольку ответственность перед царём была общей, то в проигрыше, естественно, оказывался князь Черкасский. Он свои сражения в основном выигрывал, и эту честь с ним делил неумёха Прозоровский. Прозоровский с поля боя чаще всего уходил побитый, но ему уже оттого было легче переносить эти поражения, что ненавистный Черкас брал на себя долю вины. Зато возиться с польскими переговорщиками Черкасов полностью предоставил в ведение Прозоровского.

Вот так и воевали наши горе-богатыри, топчась на месте и утешая себя тем, что сумели закрепиться на подходах к Смоленску.

Нынче оба князя сидели в Брянске и пребывали в благодушном настроении: отряд рейтар под командованием немца Краузе в пух и прах разбил заблудившийся в лесу эскадрон польских гусаров. Князья сидели за столом и бражничали, вкушая захваченные у поляков заморские вина.

– С божий помощь, кыняз Иван, мы-таки одолеем супостатов. Ищо одына-дыве такой викторий и войско наше дывинется выперёд, – утверждал Черкасский, разгуливая по избе, тускло освещённой лучиной.

Прозоровский сидел за столом и отпивал рейнское мелкими глоточками.

– Куды как было бы отлично, – вздыхал он, колыхая животом. – Токмо провиант уже давно на исходе, солдаты и стрельцы всё уже подъели и жрут кору древесную. Порох и прочее снаряжение из Москвы ещё не подоспели.

– Придёт снаряжений, куды ж ей деться? – убеждённо говорил Черкасский, наливая из жбана в огромный серебряный кубок вино.

– Ну и придёт, а что с ним делать-то? Зима на носу, небось, по колено в снегу не навоюешь много. Да и кавалерию кормить нечем.

– Ну и чито же? – парировал Черкасский. – Ляхи тож не в лето попадут за свои грехи! Они тоже должны чем-то кормить своих коней.

– Воинство наше духом пало, – продолжал жаловаться Прозоровский.

– Не правда, воин наш от голод-холод толка злей становится. Нэ вэришь? Тогда слушай, что я тибэ расскажу. Тибэ вэдомо, как дыва года тому назад погиб воевода Мышецкий?

– Как же… Он оборонял Вильну.

– Вот-вот. Ляхи четыре года не воевали и копили супротив нас силы. Дюже злые они были, потому как в первые же месяцы войны потеряли все земли литовские, украинские и белорусские. Да… Сам король Казимир выступил во главе войска и неожиданно напал на город. Осада продолжалась долго, поляки кажинный день совершали пыриступ за пыриступом, силы у воеводы Мышецкого таяли, но он пыродолжал геройски оборонять город. Когда кто-то из полковников намекнул на то, чито мол незачем зря погибать и чито надобно сдать крепость, воевода Мышецкий выхватил из ножен саблю и на глазах у всего православного воинства отрубил говорившему голову. После этого город оборонялся ещё несколько недель, и поляки уже отчаялись взять его до начала зимы. Король, одначе, скоро узнал, что русские в крепости голодают, они уже сыели всех лошадей, собак и кошек, и стал посылать к Мышецкому послов с предложением сдаться и обещанием отпустить всех живых и раненых с почётом и оружием домой. Но воевода и слушать об этом не хотел. Да и не только воевода – все его воины были с ним заодно. Они хотели лучше умереть за Русь святую, нежели сдаться. Да…

И вот осталось у Мышецкого всего измученных голодом семьдесят восемь человек, и поляки ворвались, наконец, в город. Мышецкий бросился в пороховой погреб, чтоб взорвать всю крепость, но не успел добежать, потому как зело ослаб от голода, и ляхи его схватили. Его привели к королю и приказали поклониться, но Мышецкий отказался. – «Какой милости ты ждёшь от меня?» – спросил Ян Казимир насупясь. – «Никакого милосердия от тебя не требую, а желаю себе смерти», – ответил воевода.

– Вот дурак! – вырвалось у Прозоровского. – Надобно было попросить отпустить домой.

– Надобно, да не попросил. Мышецкий был настоящий джигит. Тогда поляки казнили хыраброго воеводу. Не хватило у них великодушия и воинской чести, чтоб отпустить храбреца с миром… А ты говоришь, дух слабый у нашего воинства.

– Да уж, поляки – они такие… дюже дерзкие, – неопределённо промурлыкал Прозоровский.

– Подылый, я полагаю, народ. Задиристый и пустой. Тьфуй!

– Тьфу-то тьфу, а вот одолеть их никак не могём!

– А потому не могём, чито и сами такие стали! Выгадываем всё… Эх, да что тут гаварить!

Черкасский в сердцах брякнул пустой кубок на стол и отвернулся.

В избе стало тихо – только слышно было, как трещит лучина, за печкой шуршит сверчок и тяжело дышит князь Прозоровский.


Котошихин нашёл царских воевод в Дуровичах, в нескольких верстах от Смоленска. Городишко был вконец оскудевший, запаршивевший и обезлюдевший – как и все населённые пункты этого края, вдоль и поперёк исхоженные русскими, польскими и литовскими войсками. Посадские люди все давно разбежались, острог был разрушен – в чесноке зияли огромные проходы, починить которые было никому недосуг. В городе осталось сот триста немощных стариков, старух и случайных людишек да примерно столько же голодных собак и кошек. Ночью по улицам пробегали стаи волков, задирали несколько собак и тем самым облегчали город от бремени их содержания.