Россияне охотно ходили на казни. Стокгольмская публика в этом отношении, как, впрочем, и во многих других, не очень-то отличалась от московской. Та же нездоровая жажда зрелища, неестественное бодрячество, за которым прятался страх, грубые, циничные реплики в адрес жертвы и палача, обильное выделение адреналина в крови, характерное предчувствие подкатывающейся к горлу тошноты и – вот оно! Мощный, одурманивающий сознание взрыв крови в жилах! Душа жертвы одним ударом топора отделялась от бренного тела!
А бывают мужскому полу смертные и всякие казни: головы отсекаю топором за убийства смертные и иные злые дела; вешают за убийство ж и за иные злые дела; живого четвертают, а потом голову отсекут за измену, кто город сдаёт неприятелю, иль с неприятелем держит дружбу листами.
Котошихину часто приходила в голову мысль, что людская толпа напоминает стадо баранов, приведенных на бойню и завороженных самим процессом отправления их на мясо.
Женщина, довольно прилично одетая – скорее всего, жена какого-нибудь ремесленника или мелкого купца – закричала:
– Почему никого не видно? Сколько же можно ждать!
– Давайте сюда преступника! Безобразие держать столько времени людей в напряжении! – поддержал её какой-то господин в парике и камзоле.
Солдат-инвалид вставил в рот два пальца и свистнул. Вслед за этим поднялся такой гвалт и шум, что был вынужден вмешаться капитан выставленного оцепления. Он пытался утихомирить беснующуюся публику, но никто его не слушал.
– Палач! Где палач!
– Преступника! Пре-ступ-ни-ка!
Шум неожиданно, словно по команде, прекратился, сквозь толпу от крайних дальних рядов к центру прокатился шёпот:
– Везут! Везут преступника!
Все стали вертеть головами, пытаясь понять, откуда появятся главные действующие лица представления. И вот над частоколом голов Гришка увидел одну единственную человеческую голову. Она приближалась, росла над толпой, возвышалась и мелко тряслась от неровностей почвы. Показались сутулые плечи, обвисшие перебитые руки, торчащие из-под грязно-серого балахона. Приговорённый к смерти смотрел куда-то вдаль на Солёный залив, словно ожидая с той стороны какого-то знака или спасения. Он был заключён в деревянную клетку, которая стояла на повозке, влекомая двумя худыми клячами.
– Ух! Ах! Ох!
Толпа замерла.
Кучер, сидевший на возвышении спереди повозки, противно цыкнул на лошадей и натянул вожжи. Повозка остановилась, и то ли от слабости, то ли о неожиданности, человек в клетке потерял равновесие и упал бы, если бы не успел ухватиться за одно из рёбер клетки.
– Ай! Ой! Уй!
Откуда-то из-под земли возник палач в чёрной маске – дюжий упитанный мужчина с бычьей грудью и выпирающими во все стороны бицепсами мышц. Он был одет в обтягивающее железные ноги чёрное трико и серую кожаную куртку с короткими рукавами.
– Это Юхан из Даларна! – сказал кто-то рядом с Гришкой.
– Эй, Юхан! Как у тебя сегодня – не дрогнет рука? – крикнули из толпы и заулюлюкали.
Палач поднялся на помост и, не обращая внимания на выкрики, встал в углу и скрестил руки на груди. Вся его фигура выражала презрение к собравшейся толпе – он презирал их за кровожадность, трусость и жестокость, за то, что они его не любили. Глупцы! Разве он виноват в смерти того или иного осуждённого? Он является только орудием исполнения. Он выполняет свою работу. Ведь кто-то же должен её делать? А чем его работа хуже работы того же судьи, отправляющего на эшафот свои жертвы?
А публика продолжала отпускать в адрес палача Юхана оскорбительные и язвительные замечания. Но они не достигали своей цели и разбивались о его неприступную позу, как брызги волн о причал.
Два стражника залезли в клетку, связали руки жертве и повели её на помост. Ноги преступника дрожали, и стражникам пришлось буквально волочить его по крутым ступенькам. Они поставили его в центре помоста и отошли в сторону. На фоне палача жертва смотрелась жалкой букашкой. Символ правосудия ярко и выразительно торжествовал над преступлением.
Толпа замерла.
На помост влез человечек в парике – судебный исполнитель – и писклявым голосом стал зачитывать приговор. До уха Гришки долетали лишь некоторые обрывки фраз, да он и не старался вникнуть в их содержание:
– Именем его королевского величества… бывший капитан драгунского Сёдерманландского полка Йоханн фон Хорн совершил измену… в назидание другим, чтоб не повадно было… приговаривается к казни с отсечением головы, – чирикал чиновник.
И тут Котошихин оцепенел и разинул от неожиданности рот. Какой фон Хорн? Он знает только одного фон Хорна… Это…
Только теперь он хорошенько всмотрелся в фигуру жертвы: на помосте стоял его давний знакомец Йохан фон Хорн!
Не может быть! Неужли этот измождённый человек с потухшим взором и есть тот энергичный, бодрый и всегда весёлый собеседник, соглядатай Ордин-Нащокина, верой и правдой служивший русскому царю? Да, это был тот самый Хорн, которого он примерно год тому назад видел в Любеке, а полгода тому назад выдал Якобу Таубе! И вот теперь он стоит перед ним и ожидает, когда прервутся последние минуты живота его!
Гришка вытащил из кармана платок и вытер пот со лба.
– Что – испугался поляк? – засмеялся солдат.
Гришка ловил рот воздухом и схватился за его костыль.
– И зачем только место занял, слабак! – сказали за спиной.
– Ага! Сидел бы дома с мамочкой и держал её за руку! – противно захихикали сбоку.
И в это время Хорн повернул голову в сторону Гришки. Страдание и узнавание прочитал в его глазах Котошихин. Смертник попытался ему улыбнуться, но улыбка не получилась. Некоторым даже показалось, что он корчит толпе рожи.
– Ишь, подлец, кривляется! – сказала то ли купчиха, то ли ремесленница.
– Жалости ищет!
– Надо было раньше думать, прежде чем поступать на службу к московитам!
– Проклятый предатель!
– Смерть изменнику!
В это время Хорн сделал над своим лицом ещё одно усилие и попытался подмигнуть Котошихину. Но веки припухшего глаза не слушались, и моргнули сразу оба глаза. Гришка прочитал в них мольбу о сочувствии и сострадании. В этой толпе русскому шпиону никто не сочувствовал, и смертник искал их у Котошихина, такого же шпиона и предателя. Какое издевательство над здравым смыслом, что это сочувствие он искал в том, кто выдал его шведам! Или это наивысший знак христианского примирения?
И вдруг фон Хорн засмеялся жутким смехом, набрал в лёгкие побольше воздуха и плюнул в Гришку. Плевок, конечно, не долетел до цели, но тот инстинктивно заслонился рукой. Толпа возмущённо зашикала, завопила и заколебалась – она приняла этот выпад смертника на свой счёт и ещё более озлобилась. Почувствовать на себе презрение и со стороны палача и от его жертвы – это было слишком много для добропорядочных стокгольмских бюргеров!
На помост уже поднимался священник с крестом, но Гришка ничего не видел и не слышал. Трудно было сказать, что его больше напугало: притворная улыбка и подмигивание бывшего капитана или презрительный плевок. По телу его пробежала холодная дрожь, он вздрогнул, крикнул изо всех сил: «Прости меня, брат!» и бросился прочь, подальше от всего этого. Никто не понял, что прокричал этот слабонервный зритель, потому что никто вокруг не знал русского языка. Да в это время всем было не до Котошихина: преступник в это время получал последнее причастие, целовал крест, подсунутый священником, потом кланялся на все четыре стороны, потом опустился на колени и положил голову на плаху.
Сейчас… Сейчас всё произойдёт!
– А-а-а-а!
Глухой, но чёткий стук топора и дикое завывание толпы…
Вырвавшийся, наконец, из объятий толпы, Гришка, заткнув уши пальцами и зажмурив глаза, бросился на землю и затрясся в беззвучных рыданиях.
Когда толпа, живо обсуждая подробности казни, повалила назад, его уже там не было. Последним проковылял одноногий солдат, то и дело прикладываясь к бутылке. Сидевшая на старой крепостной стене ворона каркнула и полетела прочь искать себе новое развлеченье.
Конец
Господь избиенных утешает ризами белыми, а нам
даёт время ко исправлению.
Протопоп Аввакум, «Книга бесед»
– Ты когда заплатишь мне деньги, шведский Тацит?
На пороге дома, опершись руками о притолоку, стоял Данила. На нём была грязная, порванная в нескольких местах рубаха, босые ноги торчали из стоптанных деревянных башмаков, волосы были всклокочены, губы искривлены злой презрительной усмешкой, а из глаз сверкала ненависть. Таким королевского переводчика Котошихин видел впервые.
– Ты про что, Данилушка? – миролюбиво ответил Гришка. – Какие деньги?
– Плата за постой! Ты задолжал мне за два месяца!
– Ах, это… так у меня сейчас нету денег. Были, но… кончились. Да ты не беспокойся, я заплачу.
– Мне нужны деньги сейчас. Если не заплатишь, не пущу в дом.
За спиной хозяина мелькнуло злорадное лицо свояченицы.
– Ну ладно, на тебе задаток, а остальное я верну завтра. Мне должны вернуть долг.
Гришка полез в карман и вытащил оттуда несколько монет:
– На, держи.
Данелиус выхватил деньги и пропустил Гришку в дом.
– Эх, Данилушка, что – деньги? Всё это суета сует! Знаешь, где я сейчас был? Не знаешь! То-то! Угадай.
– И не подумаю. – Анастасиус оттолкнул от себя Гришку, который полез, было, к нему обниматься.
– А где же наша разлюбезная хозяюшка? Мария! Ты куда спряталась? Нехорошо, Данилушка, ой как нехорошо обижать жёнку.
– Не твоё дело, – оборвал его хозяин, надевая на себя нечто в виде плаща.
– Ясное дело, не моё, – охотно согласился Гришка. – Ты куда? Возьми и меня с собой.
Анастасиус хмуро взглянул на Котошихина:
– Ладно, пошли.
Котошихин догадывался, что хозяин взбеленился на него неспроста. Задержка квартплаты была только предлогом, чтобы придраться к постояльцу. Не иначе как свояченица донесла ему про них с Марией. Ну и пусть. Ему теперь все равно.