Никон вышел к царскому посланцу в так называемом греческом клобуке с изображением деисусов, четырёх икон, вышитых золотом и украшенном яхонтами, изумрудами, лалами, алмазами и жемчугом. Этот клобук на патриарха возложил в своё время сам царь, и Никон решил непременно подчеркнуть это обстоятельство. Голову патриарха украшала купленная в Голландии серая пуховая шляпа, подложенная зелёной камкой.
Ромодановский не приложился к руке патриарха, а патриарх не сделал даже и движения, чтобы благословить Ромодановского, и говорил с ним стоя.
– Царское величество на тебя гневен, оттого он не пришёл к заутрени и повелел не ждать его и к святой литургии, – сказал князь.
Холод пробежал по спине патриарха, но он и виду не подал, что испугался, и спросил с достоинством:
– За что царское величество на меня изволит гневаться?
По лицу Ромодановского пробежала злорадная усмешка:
– Ты пренебрег его царским величеством и пишешься великим государем, а у нас один великий государь – царь.
Как Никон и предполагал, воду замутили ближние к царю бояре. Они-таки нашли уловку, на которую «клюнул» доверчивый Алексей Михайлович. Но по какой-то необъяснимой причине Никон не захотел взять в расчёт характер царя и извинить его за то, что дал себя уговорить льстецам и интриганам, а наоборот рассердился на него необычайно. И вместо того, чтобы попытаться сгладить возникшую между ним и царём шероховатость, он, закусив удила, бросился в спор отстаивать свою правду. Таков уж был решительный и заносчивый у него нрав: раз задели за живое – держитесь, спуску не будет!
– Я называюсь великим государем не собою. Так восхотел и повелел его величество. На это у меня и грамоты есть несудимые14, писанныя рукой царского величества.
– Царское величество почтил тебя, яко отца и пастыря, а ты этого не уразумел. – Ромодановский укоризненно покачал головой. – А ныне царское величество велел тебе сказать: отныне не пишись и не называйся великим государем – почитать тебя впредь не будет.
Князь едва поклонился и решительным шагом покинул патриаршие покои. Никон заскрежетал зубами и хотел даже приказать слугам задержать нечестивца и наказать отменно, но во время образумился. Ноги отказались повиноваться, бессильно опустившись в кресло, он схватился за сердце. Ему стало трудно дышать, во рту пересохло, но никого на помощь он звать не стал. Скоро гнев прошёл, и он мог рассуждать уже вполне трезво и здраво.
Самолюбие его было уязвлено до крайности. И в голове возник план, как ответить царю на его вероломство и изменчивость. Он принародно объявит о своём отречении от патриаршеской кафедры, и кроткий набожный царь испугается и поспешит к нему с примирением. Нет, он ни в коем случае не хотел лишать себя власти – он только хотел припугнуть царя этим необычным поступком. Своим планом Никон поделился с дьяком Каликиным, дьяк рассказал об этом боярину Зюкину, и Зюкин, пожалуй, самый искренний друг и почитатель Никона, пришёл в ужас. Он тут же прибежал на патриарший двор и стал отговаривать Никона от задуманного.
– Владыка, не делай этого, прошу тебя. – Боярин упал на колени, поймал руку патриарха и поцеловал её. – Не гневи государя. Захочешь вернуться назад – ан поздно будет.
Никон призадумался.
– Ну, будет, будет, встань, – сказал он и пошёл, было, к стойке, где у него лежали письменные принадлежности. Зюкин напомнил ему о самом больном месте. Может написать царю примирительное письмо, сказать ему, что царь не так его понял? Но тут он опять вспомнил про нанесенную ему обиду, остановился на полпути и резко бросил:
– Чему быть суждено, то и сбудется. Иду!
В Успенском соборе, битком набитом молящимися москвичами, шла обедня. Бледный, прямой и сухой, как палка, Никон, одетый в любимую зелёную мантию с красным узором, с белым покрывалом на голове, увенчанным золотым обручем и крестом, в сопровождении служек величаво ходил по амвону, энергично взмахивал кадилом и громким и ясным голосом произносил слова молитвы. На суровом челе его отпечатались смирение, покорность Божьей воле и подчёркнутое чувство собственного достоинства. Во время причастия он дал приказание никого не выпускать из церкви, потому что намерен был говорить поучение. Обедня, наконец, кончилась, и паства замерла в ожидании того, что скажет ей сегодня владыка. Если бы не запрет патриарха, половина, а то и более, прихожан разошлась бы по домам: все они и без поучения изрядно устали, не всем было приятно слушать укоры в свой адрес, а для многих слова Никона вообще были не понятны.
Никон прочитал сперва слово из Златоуста, а потом повернул речь о себе.
– Ленив я стал и не гожусь более в патриархи, окоростел от лени, да и вы окоростели от моего неучения, – сказал он. – Вы называете меня еретиком, иконоборцем, упрекаете меня в том, что переписал книги, камнями меня хотели побить не единожды… Ну что ж, с этих пор я вам не патриарх больше.
Никон на глазах у остолбеневшего народа разоблачился и ушёл в ризницу. Там он написал письмо царю, велел надеть на себя мантию и чёрный клобук, вышел опять к народу и сел на последнюю ступеньку амвона. Встревоженный народ плакал и кричал, что без царёва указа не выпустит его наружу.
Между тем царю уже доложили о том, что происходит в Успенском соборе.
– Я будто сплю с открытыми глазами! – воскликнул царь с тревогой в голосе и отправил в собор князя Трубецкого и Родиона Стрешнева.
– Почто ты патриаршество оставляешь? – спросил Трубецкой, пробившись сквозь толпу к Никону. – Кто тебя гонит?
– Я оставляю патриаршество сам собою, – сказал Никон и вручил князю письмо для царя. На Родиона Стрешнева он даже не взглянул – достаточно того, что он два года тому назад предал анафеме его брата Семёна, осмелившегося назвать свою дворовую собаку «Никоном».
Некоторое время спустя Трубецкой с товарищем появился вновь. Люди в соборе притихли и шёпотом переговаривались между собой, бросая взгляды в сторону Никона. А патриарх неподвижно сидел на ступенях амвона и терпеливо ждал реакции царя.
– Его царское величество просит тебя не оставлять патриаршество, – громко, так чтобы всем было слышно, сказал Трубецкой.
Фигура в чёрном встрепенулась, клобук упал с головы Никона, и он во всём гневе предстал перед Трубецким и народом.
– Даю место гневу царского величества! – вскричал он. – Бояре и всякие люди церковному чину обиду творят, а царское величество управы на них не даёт и на нас гневает, когда мы жалуемся. А нет ничего хуже, как царский гнев на себе носить.
Он хотел добавить о вероломстве царя, об отходе его от данных обещаний и от дружбы, но вспомнил, где находится и с кем разговаривает, и замолчал.
– Ты сам во всём виноват, – возразил Трубецкой. – Называешь себя великим государем и вступаешь в дела государевы.
– Мы великим государем не сами назвались и в царские дела не вступаемся, а разве о правде какой говорили или от беды от какой избавляли, – уже спокойно ответил Никон. – Так мы, архиереи, на то заповедь приняли от Господа, который сказал: «Слушая заповедь, Меня слушает». Прошу у царского величества какую-либо келью для себя, где бы я мог приклонить голову. – На последние слова он не пожалел в голосе ни скорби, ни сочувствия к себе.
– Келий на твоём патриаршем дворе, сколько хошь: можешь жить в любой, – сказал Стрешнев, нагло улыбаясь Никону в лицо.
Все кругом замерли в ожидании патриаршего ответа.
Никон раздумывал не долго: он снял с себя мантию, взял в руки грубую деревянную палку, заготовленную, по-видимому, заранее, перекрестился и вошёл в толпу. Народ расступился и выпустил его из церкви. Патриарх, опираясь на палку, отправился пешком на подворье Воскресенского монастыря. Там он пробыл два дня в ожидании хоть какой-то реакции от царя, но Тишайший молчал, словно рыба, Никона к себе не позвал и объясняться с ним не хотел. Тогда Никон велел отвезти себя в Воскресенский монастырь и там дал волю своему нраву.
Первым делом он учинил проверку монастырской казне, правильному распределению съестных и других припасов, соблюдению общего порядка в монастыре и новых религиозных канонов. Срывать зло было больше не над кем, так он отводил душу над игумном, монахами, послушниками. Он лично правил суд над провинившимися, совал нос в каждую книгу, в каждый реестр, заглядывал во все кладовые, переворачивал всё кверху дном и всё никак не мог успокоить расходившееся сердце. Впереди него вприпрыжку бежал дьяк Каликин и приговаривал: «Вот изволь, владыко, убедиться, как они тут блюдут порядок!»
Особенно тщательно Никон проверял монастырскую казну. Когда они вошли в келью хранителя казны Карпа Котошихина, Никон был на большом взводе: везде, где он прошёл, были вскрыты большие нарушения и упущения, и всех виноватых он велел тащить пока в подвал для последующей разборки.
Котошихин, худенький мужичонка лет пятидесяти, сорвал шапку с головы, обнаружив на ней сбитые реденькие русые волосёнки, бросился на колени перед патриархом и стал ловить губами его холёную руку:
– Благослови, владыко…
– Встань, сударь, и не егози! Показывай, как ты распоряжаешься божьими деньгами! – Никон громко стукнул тяжёлым посохом о каменный пол. Янтарые чётки на левой руке заходили ходуном на золотой цепочке.
– Не изволь беспокоиться, владыко, строго блюду порядок и ни единой полушки не пропадает втуне. Всё идёт на пользу братии и Богу.
– Это мы сейчас проверим. Каликин, начинай ревизию.
Никон сел на скамейку, опёр уставшее тело на суковатую палку и затих. Каликин потребовал от Котошихина мешок с деньгами, драгоценности, расходные документы, расписки и начал всё внимательно изучать, подносить ближе к глазам, нюхать и просматривать бумаги, считать в уме, складывать и вычитать, а Карп Котошихин стоял рядом и шёпотом повторял за ним все вычисления:
– Капуста по 26 алтын 4 деньги, коровье масло по одному рублю двадцать копеек пуд, итого шесть рублёв; и мёд по той же цене, значится, за шесть пудов будет семь рублёв двадцать копеек. Сто грецких орехов по десять копеек за орех, итого десять рублёв… Пять рублёв и восемь гривен с алтыном на дрова, семь рублёв на оказание помощи сирым и вдовам, восемнадцать рублёв на покупку убоинки…