Азарт — страница 14 из 38

Несмотря на указанные неудобства, поэт выглядел подлинным «солдатом удачи», он был обильно вооружен. В правой руке у Цветковича был автомат, через плечо висела походная сумка, в которую он сложил ручные гранаты; на шее полевой бинокль, а за резинку трусов (подробности экипировки можно было изучить сквозь переднюю прореху) он засунул штык-нож десантника. На голове Цветковича была защитного цвета панама. А в панаме – гусиное перо.

– Это гусиное перо символизирует тот факт, что я – военный писатель, – объяснил Цветкович, хотя никто его о пере не спросил. Хватало других вопросов. – Враги должны издалека видеть, что я не просто солдат, но корреспондент. В корреспондентов не стреляют.

– Тогда зачем вам самому автомат? – робко поинтересовалась жена. Но Цветкович не удостоил ее ответом. Он вошел в кают-компанию широким независимым шагом, сияя всем полным лицом, радушно приглашая радоваться вместе с ним.

– Присцилла, когда ты мне отдашься? – видимо, это приветствие было стандартным; в прошлый раз поэт входил с теми же словами. – Будь моей, дочь парижских бульваров! Я подарю тебе блаженство! Привет немецким труженикам! И хватит уже на меня дуться, – это Цветкович худому Августу сказал. – Ишь как надулся, иезуит! Скоро лопнешь от обиды.

– Штурвал на корабль верни.

– Штурвал принести не могу. Штурвал находится теперь в музее сербской борьбы. Вместо штурвала я принес автомат. – Цветкович положил автомат на обеденный стол. Железо глухо звякнуло о железо.

– Оружие на борту не нужно.

– А если пираты нападут?

– Какие пираты? Один здесь грабитель – это ты. Остальные – честные люди.

– Я дам концерт, заработаю денег и все тебе верну. Три штурвала купишь.

– Какой концерт? – ввязался музыкант Йохан. – На моих банках? Ты мои инструменты куда дел?

– Какие еще инструменты?

– Ты сожрал все мои консервы, а я припас специальные банки. Знаешь, какой звук лосось дает…

– Рыбы вообще звуков не издают, – раздраженно сказал Цветкович.

– Да не сам лосось! Банка из-под лосося! Это уникальная банка – с такой акустикой! Бьешь по банке, как в колокол… У вас, у православных, таких колоколов нет, как мои банки из-под лосося.

– Что ты мелешь! – резко сказал Цветкович. И даже замахнулся на музыканта. Военизированный поэт мог бы напугать, если бы шорты застегивались. Но фиалковые трусы несколько снижали эффект.

– Все сожрал… Все слопал… – Музыкант Йохан озирался в поисках сочувствия, но никто сочувствия не выразил, а лысый актер – тот вообще ретировался из кают-компании.

– Куплю тебе другие консервы, – великодушно пообещал Цветкович. – Изволь, будет тебе лосось, подавись, обжора. Сказал бы вовремя, я бы банку от лосося сохранил… Мне твои банки без надобности. И не отвлекай меня. Я задумал концерт, буду просвещать Амстердам.

– На какую тему? – спросил Август.

– Борьба Дон Кихота за свободу. Приглашаю тебя, – сказал поэт Августу, – на главную роль.

– Я не смогу играть Дон Кихота, – сказал тощий и длинный Август. – Разве я похож?

– Ты будешь играть Санчо Пансу. Дон Кихотом буду я. Вместо копья – автомат. А ты будешь олицетворять народ.

– И как это будет происходить?

– Ты выйдешь на сцену в слезах. Упадешь на колени. Будешь кричать: доколе, доколе! И проклинать тех, кто унижает сербский народ.

– Кто может унизить народ, – сказал Август, – кроме самого народа?

– Ну, вообще, всякие. Ты, главное, плачь погромче. Ходи по сцене и плачь. А потом упади на колени. А потом я приду с автоматом и гранатами. И прочту поэму борьбы и атаки.

– Цветкович, – спросил его Август, и я поразился строгости тона, – скажи: зачем тебе все это?

– Поэзия?

– Вообще – шум. Интервью, журналисты, концерты, суета, горлопанство. Автомат и гранаты. Зачем ты мельтешишь? Если бы ты хотел что-то важное рассказать, тогда я бы понял. Но ты просто транслируешь то, что происходит вокруг тебя. Ты – как телевизор. Усиливаешь шум, происходящий помимо твоей воли. Скажи: зачем?

Цветкович обиделся.

– По-твоему, борьба не нужна?

– За что бороться?

– За свободную Сербию!

– А кто вас захватил?

Жирный поэт молчал, готовился к ответу. Потом сказал значительно:

– Поэзия несет гармонию в мир, который сошел с ума.

– Какая глупость, – сказал Август. – Разве можно гармонизировать безумие? Это по определению невозможно.

Теперь-то, когда я уже слишком взрослый и обманы юности остались позади, я знаю отлично, что не только безумие, но и самая жизнь не подвластны гармонии. Никакая метафора не может передать жизни; в любом художественном образе имеется строй и порядок, а в жизни никакого порядка нет: жизнь – это хаос, который разные мыслители пытаются упорядочить той или иной конструкцией. Причем их конструкции образованы из того же самого хаоса и оттого рассыпаются на блуждающие атомы еще при жизни творцов. Поглядите на марксистов при Марксе, на христиан при Христе. Нет, порядок и образный строй невозможны в масштабах общества в принципе, и если вы способны выстроить собственную жизнь на ограниченном пространстве и в течение короткого времени – это уже немало. Попробуйте.

Именно по этой причине все утопии и преобразования задумывают в ограниченных пространствах – лучше всего на маленьком острове. Вот Платон, например, хотел построить нечто в Сиракузах, на Сицилии.

Есть печальное соответствие между масштабами территории, на которой требуется внедрить гармонию – и возможностью таковую внедрить. На кухне прибраться еще можно. У швейцарцев, говорят, получается прибраться в Швейцарии. А о большем пространстве и подумать нелепо. Вот и у Платона не получилось, хотя Сицилия не намного больше Швейцарии.

Поэт Боян Цветкович, впрочем, придерживался иного мнения. Он раздул парус живота, наполнил его ветром и веско сказал:

– Искусство – это парус, несущий корабль!

– Искусство – это колокол! – поддержал Йохан, который думал о банке из-под лосося.

– Парус несет нас в бой, колокол зовет на борьбу! Мы будем сражаться!

– Колокол зовет на молитву, а не на войну. На войну зовет труба, – сказал Август. – Ты перепутал.

– Пусть будет труба.

– Вот я и спрашиваю: не надоело дудеть?

– В этом назначение поэзии, – веско сказал Цветкович.

– В дудении?

– В катарсисе переживания, – сказал Цветкович, подумав. – Трубный звук, зовущий на битву, собирает и мобилизует тысячу воль.

– Зачем собирает? Зачем мобилизует? – спросил Август. – Чтобы стрелять?

– Деструкция, – сказала Присцилла, – творчеству необходима.

– Придется разрушить прежний порядок! – сказал Цветкович. – А потом будем строить новую жизнь.

– Давайте пропустим этап деструкции и сразу начнем строить. Штаны застегни для начала.

– Искусство разрушает стереотипы, – сказала Присцилла веско. И произнесла речь. Я не стану эту речь передавать – читатель легко найдет сносный эквивалент в любом журнале по современному искусству.

Август прервал ее.

– Все наоборот, – сказал он.

Суждения Августа всегда поражали простотой – как в случае доказательства бытия Божьего посредством анализа цен на обувь. С той же безапелляционностью он доказал нам бытие Божие анализом современного искусства. Прервав речь Присциллы («бурдье, бадье, фуке, малевич») капитан сказал:

– Вы напрасно усматриваете в авангарде разрушительное начало. Все прямо наоборот: авангард существует к утверждению вящей славы Господней.

Присцилла, как и большинство левых активисток, была агностиком, а в качестве куратора современного искусства привыкла осквернять святыни. Слова Августа вызвали у нее приступ саркастического смеха.

Август же сказал так:

– Один художник выставил писсуар в качестве скульптуры. Йохан барабанит по консервным банкам. Авангардист бегает на четвереньках, изображая собаку. Художник рисует вместо образа человека черный квадрат. Я знавал мастера, которой приходил в музей, чтобы наложить кучу в зале, его экскременты объявлены произведением искусства. О чем это говорит?

– Самовыражение, – сказал Йохан и добавил на всякий случай: – Бурдье-бадье.

– Верно, – согласился Август, – это именно самовыражение, а вовсе не выражение образа Божьего, подобием коего является сам человек, в том числе и этот художник. Какое счастье, что самовыражением человек не исчерпывается! Если бы самовыражение выражало человека исчерпывающе, до самого конца, то всякий творец принимал бы облик того, что выражает его сущность. Один художник становился бы собакой, другой – кучкой кала, а третий превратился бы в писсуар. Однако художники, даже притворяясь хуже, чем они есть от природы, сохраняют в собственных чертах подобие Бога и остаются носителями Его образа. Современное искусство, посланное Богом как испытание, не отменяет Его несказанной щедрости и позволяет людям сохранять божественные черты.

– Неужели даже во мне, – поинтересовался Цветкович лукаво и поиграл усами, – ты усматриваешь божественные черты?

Жирный поэт был человеком остроумным и не лишенным самокритики: сказать, что он слеплен по образу и подобию Божьему, было весьма затруднительно, разве что Господь однажды болел водянкой.

– Даже в тебе, – сказал Август, – поверь, даже в тебе. Благодать Господа неизреченна.

– Если бы Господь пожелал, – сказал ехидный Цветкович, – он бы отстроил твой корабль. А я бы похудел. Но Господь, видать, не хочет – корабль-то разваливается.

– Неправда. Корабль строится.

И действительно, сверху уже доносился стук молотков – немцы клали палубу.

– Мы построим корабль. Теперь надо сделать флаг, – сказал Август. И он посмотрел на мою жену. – Ты можешь сшить флаг?

– А что изображено на флаге? – спросил я. Спор в кают-компании был еще памятен.

– Пусть на флаге будет дельфин. Пусть этот дельфин выпрыгивает из воды и летит над морем вперед. Дельфины добрые, они спасают тех, кто тонет в море. И дельфины умные. Знаете, что дельфин был на гербе Альда Мануция, который книги печатал в Венеции.