как утопии. Из американской республики возникла империя – а это была утопия равенства. И тогда я спросил себя, как и чем поддержать идею федерализма и республики? Что опровергло Утопию Томаса Мора, так это открытие Америки и колонизация ее прогрессивными искателями равенства. И это при том, что Америго Веспуччи – в числе знакомцев Рафаэля Гилгода, на корабле, плывущем на остров Утопия. Поборники республики открывали острова и континенты – Австралию, Тасманию, Новую Зеландию и саму Америку – но открывали не для того, чтобы уравнять себя в правах с аборигенами, а чтобы их поработить.
В Советской России, которая осознала себя как империя социализма еще до победы революции, в самой теории «мирового пожара» – утопия обозначила себя не как альтернативу имперскому мышлению, а как его инвариант. И превращение в империю шло – поперек культур, поперек развития ремесел и поверх опыта духовной жизни. Мировой пожар революции, неумолимый, как шествие Кортеса, – и даже мои друзья-иезуиты, те самые подвижники, которые ехали миссионерами в далекие земли, затем присутствовали при пытках индейцев. И вот – слушайте, слушайте! – там, в кабинете дантиста, я вдруг осознал, что именно произошло.
– Трактат о пользе посещения дантистов, – сказала Саша и улыбнулась профессору Оксфорда.
– Не удивлюсь, если это рекламная кампания клиники, – заметил тот.
Август продолжал:
– Демократическая объединенная Европа поглотила – точнее, так ей показалось! Показалось, что поглотила! – Российскую империю. Европейской республиканской культуре померещилось, что она растворила в себе имперскую идею. Помните эту наивную концепцию – еще пару лет назад столь популярную – Россия, мол, это часть Европы!
– Чушь! – веско сказал лысый актер и принял героическую позу: плечи развернуты, глаза навыкате, руки сжаты в кулаки. Я узнал: в моей юности был такой фильм «Освобождение» – про то, как советские танкисты разбили гитлеровцев на Курской дуге. Неплохой, кстати, фильм.
– Как хотели верить в это. Русскую империю хотели впустить внутрь Европы, и частично так и произошло – в Европу въехали богатые воры, сотни тысяч чиновников с награбленным добром и сотни тысяч беглых имперских рабов, неся с собой ту же психологию приживалок и трусов, – таким образом клетки имперского сознания проникли в республиканскую Европу.
Почему, почему впустили в Европу сотни тысяч имперских преступников? Только от жадности. Воров впустил тот самый град Яхтенный, который стоит сегодня выше града Божьего.
– И тогда ты сказал дантисту…
– И тогда я решил, что я тоже построю корабль. Это будет корабль-государство, корабль, объединяющий команду как семью. Не империя, но семья – в которой нет договоров и законов, но есть лишь общее дело.
– Семья?
– Да, семья – против империи.
– А свобода творчества? – придирчиво спросил Йохан. Говоря о свободе самовыражения, музыкант преображался, глаза подергивались пеленой – точно зрение ему застило пороховым дымом баррикадных боев. – Что там, в этом идеальном корабле-семье, со свободой творчества? На банках играть дадут?
– Да, – сказал Август, – разумеется. Необходима свобода творчества.
– Свобода самовыражения, – уточнил Йохан с нажимом. Он был упорным парнем, этот музыкант. – Эпатировать обывателей.
– А зачем?
– Наказать за умственную лень!
– Понимаешь, Йохан, – сказал Август, – мы сообща трудимся, чтобы у всех были еда и одежда. Мы хотим – я надеюсь, мы все хотим этого? – чтобы каждый заботился о другом и все – о каждом. У нас нет денег и нет рынка, мы не продаем свой труд. Мы просто отдаем в общество все то, что производим. Мы даем, не считая, и берем то, что нужно нам, не считая. Это общее дело. Так будет хорошо, да?
– Хорошо, – неуверенно сказал Йохан.
– Тогда скажи, зачем эпатировать тех, кто тебя любит и кого любишь ты?
– А как же авангардное искусство?
– Скажи, какой авангард может быть по отношению к любви? Сильнее любить, чем прежде?
– А вот Энди Уорхолл… – сказал Йохан, но осекся и замолчал.
– Что с ним случилось? – спросил Август.
– Ничего. – Йохан не стал делиться сведениями об Уорхолле. – Пресное у нас получится искусство, – сказал он. – Сюсюкать все время придется. – И Йохан изобразил, как именно придется сюсюкать: – «Ах, хочу вам объясниться в любви… Ах, позвольте спеть вам серенаду…» Тошно! И уже на банках не поиграешь. Фортепьяно подавай с оркестром… Пожалуй, в таком обществе моя музыка не нужна.
– Ты так играй, чтобы твоим друзьям становилось теплее и радостнее.
– Наш музыкальный друг хочет сказать, что искусству необходим катарсис, а без конфликта катарсис, видимо, невозможен, – пояснил англичанин. – И в этом его проблема. Катарсис в игре на консервных банках необходим.
– Суммируя вышесказанное, – заметила Присцилла, – должна отметить, что искусства в утопическом обществе Августа просто нет.
– Поглядите, капитан, как страдает куратор современного искусства, пусть даже и радикальный социалист, – сказал английский профессор. – Вы жестоки к социалистам, капитан! Социалистам нужны вернисажи с богатыми клиентами, не так ли? А итальянским заботливым папам нужна демократия и рынок. А имперским актерам нужен орден на грудь.
– В граде Божьем искусство действительно не нужно, – сказал Август. – Но к такой мысли должен прийти сам художник.
И он вопросительно поглядел на меня.
Неужели он за этим меня пригласил, подумал я. Неужели он меня пригласил для того, чтобы я не рисовал?
– Есть дела поважнее, чем искусство, – сказал Август, повернувшись ко мне. Пожалуй, впервые он глядел на меня так прямо, глаза в глаза. Обычно я не успевал рассмотреть его глаза – а тут увидел. Голубые, прозрачные, теплые, как вода в теплом море – совсем не похожие на холодную воду амстердамского порта.
– Какие же дела важнее искусства? – спросил лысый актер запальчиво.
– Долг республиканца, – сказал Август, – жатва Господня.
И среди шквала реплик по поводу долга, республики, империи, жатвы и веры в Бога прозвучал спокойный голос немца Штефана:
– Работать кто-нибудь собирается?
Глава тринадцатаяПрисцилла и «Харибда»
Характерно, что после этакой проповеди работать никому из нас уже не хотелось. На палубу мы повлеклись, но нехотя, едва переставляя ноги. И что толку работать? Не поплывет этот корабль никогда.
Да, рассказывают, что советские солдаты прямо с парада, выслушав речь генералиссимуса, шли в бой; история также сохранила предания о том, что проповеди Томаса Мюнцера воодушевляли крестьян на безнадежный бой с ландскнехтами; у Фруассара я вычитал о проповеднике, который шесть часов кряду говорил в чумном бараке, подле рва с трупами, и его паства поверила, что чума отступает. Всякое бывает – особенно в таких экстремальных условиях: война, чума, революция.
У нас же, слава богу, никаких катаклизмов не наблюдалось, соответственно и причин для противоестественных подвигов не было. Лысый актер, он, конечно, постоянно рвался на некую абстрактную войну, отомстить басурманам и постоять за землю русскую, но это было, так сказать, его сценическое амплуа. Возможно, на поле брани он бы явил чудеса, а Присцилла оказалась бы неутомимой на баррикадах революции, – но зачем в мирное время гнуть спину на бесполезной скучной работе? И кто, скажите на милость, захочет работать на безнадежно неисправной посудине после рассказов о богачах, которые рассекают океан на своих белоснежных лайнерах и не корячатся, таская гнилые доски? Эти баловни фортуны сидят в шезлонгах, подставив загорелые лица легкому бризу, и прихлебывают прохладное белое вино (в жару как отказаться от прохладного белого?) из тонкого бокала. В Амстердамском порту жарко не было – видимо, поэтому и белого вина в наличии не было. Но кто же из нас не хотел бы очутиться на палубе роскошной яхты, плывущей по теплому морю, и с бокалом прохладного сухого белого в руке?
Сужу по себе – я неожиданно вспомнил (вот ведь предательская память!), что вообще-то я собирался именно в такой вот круиз – на океанской яхте в компании миллионера с причудами, и мы с женой так как раз и мечтали о бокале белого вина под палубным тентом.
А звали, оказывается, работать на гнилой палубе ржавой посудины – яхты миллионеров мы, видите ли, презираем.
На лестнице меня задержал все тот же Йохан, певец ювенильных ценностей.
– Не смей подходить к Присцилле.
– Ты о чем?
– У тебя жена есть. И хватит с тебя. Ну, ты меня понял, – угрожающе так сказал.
Возможно, Йохан ревновал не к женщине Присцилле, но к Присцилле – куратору современного искусства, однако какая же разница? Присцилла объединяла в своей личности как интеллектуальные, так и гендерные амбиции. Собственно, кураторство выражалось в том, что женщина говорила объекту воспитания заветное заклинание: «бурдье, бадье, фуке» – а дальше дело пускалось на самотек. Женские чары использовались сугубо в воспитательных целях – для усиления идеологического эффекта. Но чары остаются чарами: Йохан был влюблен, да и Микеле смотрел вслед француженке, забывая в этот момент о своих бамбини и родительском долге.
Присцилла провоцировала решительно всех. Так, например, мне пришлось однажды спасать Присциллу от напора Цветковича, который был уверен, что его напор желателен. Поэт и куратор флиртовали ежедневно, и однажды поэт прижал Присциллу к стене возле двери в каюту. Напирая на левую интеллектуалку пышным животом своим, Цветкович страстно бормотал:
– Будь моей, Присциллочка. Дай ввести бурдье в твою бадье!
Присцилла, привыкшая доминировать в беседах и пришпиливать собеседников, точно насекомых, в свою коллекцию, вдруг оказалась сама пришпилена к переборке корабля. Она билась, точно бабочка, а жовиальный Цветкович не намерен был свою жертву отпускать.
В тот раз, проходя мимо, я помешал Цветковичу восторжествовать и освободил куратора современного искусства. Цветкович был обескуражен.
– Однако! – сказал сербский гений и поиграл усами. – Дискурс у нас, стало быть, общий, а бадье – врозь?