Азарт — страница 21 из 38

Как же стало тоскливо.

– Разреши подумать, – сказал я.

– Поторопись, – сказала Присцилла жестко. – Осталось выпустить два номера: нужна твоя фотография и фото наших рыбаков – хочу немцев попросить сняться в обнимку: пусть разденутся и целуются взасос перед камерой. А потом устроим флешмоб. Я собираюсь пригласить на борт «Азарта» всех портовых нищих, заставлю их раздеться, обняться с проститутками и сфотографирую голую толпу на корабле. Пусть танцуют голые. Редакция уже ждет этот снимок.

– Зачем фотографировать голую толпу?

– Потому что это точно описывает проблему иммиграции в Европу – приезжают голодные нищие толпы на кораблях и просят милостыню. Я обнажу суть проблемы.

И я представил толпы голодных людей, танцующих голыми на развороте «Харибды».

Я очень боялся Присциллы – но «Харибды» страшился еще больше. Всякий, кто попадал в водоворот страстей, кипящий под обложкой «Харибды», превращался в мусор, в щепку, кружащуюся в общем пенном процессе. Водоворот уже поглотил половину экипажа, беда неотвратима, – и я упирался всеми силами. Я вспомнил, что Одиссей предпочел опасность шестиглавого чудовища, нежели гибель в бездне.

– Присцилла, – сзади неслышно подошел Микеле, – а как же мой гонорар?

– Вот тебе, – куратор брезгливо отсчитала в ладонь Микеле несколько купюр, – и помни, что ты еще своих денег не заработал. Когда у нас будет групповая фотография, ты должен будешь голым сидеть на рулевом колесе.

– Так ведь нет же рулевого колеса…

– Придумаем, куда тебя определить. На мачту залезешь. Или еще что-нибудь придумаем.

Все это говорилось обыденным тоном, словно Присцилла сидела в кресле главного редактора журнала в городском офисе.

– Думаю, тебе подойдет, хм-м… скажем, если мы тебя обмотаем канатом… сильный образ – голый беззащитный человек, скрученный веревкой… Там, на корме, есть так называемые швартовые – такие толстые веревки. Обрежь одну. Принеси.

– Но корабль ими привязан к причалу!

– И что с того? Ты меня услышал? Исполняй.

Августа и его корабль использовали все – почему Присцилла должна отличаться?

Но фотографии! Чудовищные вульгарные фотографии! Как все они, рассуждающие об утопии, шли в капитанскую рубку, чтобы там снимать штаны и позировать голыми перед камерой? Как такое возможно? Зрелище обнаженного Бояна Цветковича, возлежащего на палубе, потрясло меня. Но яхта миллионера! Как могли они, ютящиеся в кубриках, имитирующие честный общий труд, – как могли они готовить побег под крыло к богачу, на океанскую яхту? И стыд, душный стыд охватил меня. Я ведь и сам хотел этого – хотя и не мог сам себе сознаться.

– Присцилла, душка! – к нам приближался сам огромный Боян Цветкович. – Я совершенно недоволен качеством съемки. Это совсем не фото поэта. Где мое мыслетворчество? Нет, вы потеряли мой образ. Где моя драма? Где мое горе сербского народа?

Подойдя ближе, он сказал, понизив голос:

– Строго между нами, наш капитан Август сошел с ума. Ты слышала, какую чушь он нес? Про Град яхтсменов и миссию «Азарта»?

– Сошел с ума – это очевидно давно и всем. Вопрос в том, что нам делать с сумасшедшим?

– Сдать в ближайший дурдом. Он становится опасен.

– У меня еще два номера не сданы. Ты стихи написал для новой «Харибды»?

Они даже не смотрели на меня – им уже было все равно.

– Тут на корабле у всех свои планы, – сказал Боян Цветкович, – но если захочешь присоединиться ко мне…

– Ты ведь понимаешь. У тебя свой спонсор, а у меня – свой.

Слушать это было невыносимо.

Боже, что происходит? Что это с нами?

Но с верхней палубы доносился равномерный стук молотков – работали немецкие рыбаки, они работали как машины, без устали – и мое волнение отступило.

Мы все сумеем. Суета уйдет сама собой – жернова господни мелют медленно, но размалывают все дочиста.

Правда, сказав про себя эту пословицу, я невольно добавил к ней новое окончание – жернова размалывают все дочиста при условии, что мелют зерно, а не песок.

Глава четырнадцатаяЗаговор

Какой же корабль без бунта матросов? Где такая команда, что не мечтает стать пиратской? И разве бывает утопия без предательства?

Людям свойственно предавать других людей – Петр предал Христа, Брут заколол Цезаря, а пират Джордж Мерри решил сместить капитана Джона Сильвера, как мы знаем из книги «Остров сокровищ». Не мог же капитан Август править безоблачно.

То общество, что в первые дни померещилось мне единой (пусть и пестрой) семьей, на деле было раздираемо страстями – я замечал брожение команды, амбиции членов экипажа, слышал краем уха споры; деятельность Присциллы и негоции Микеле были вопиющими; можно было догадаться, что зреет заговор. Мне же казалось, что идеалами на корабле были равенство и коммуна, а споры – лишь обычными размолвками в большой семье. Как бы не так! Так вот и жителям мировых империй мнилось: мол, царит у них братство народов и союз нерушимый – ан нет, черта с два.

Был бы я опытным психологом, знай я жизнь лучше, я бы сумел догадаться сразу.

Вот, скажем, оксфордский историк Адриан Грегори, проводящий свои вакации на борту «Азарта»: по его поведению, как по барометру, можно было установить приближение бури.

Британец откровенно страдал на «Азарте», мука и презрение были написаны на его полном, мучнистого цвета лице. Мучился профессор от несоответствия своей значительности и мизерабельного окружения. Большую часть времени оксфордский ученый проводил в забытьи, лежа в гамаке, а если и поднимался на палубу (выходил в люди, так сказать), то держался так, словно он на палубе один. Он прохаживался, заложив руки за спину, брезгливо морщился, если немецкие рыбаки к нему обращались, на суетливого Микеле смотрел с отвращением, а если случалось столкнуться с музыкантом Йоханом, проходил мимо, не поздоровавшись.

Впрочем, отношения с Йоханом – не лучший пример. У меня самого отношения с Йоханом не сложились. Я бы предпочел с музыкантом вовсе не беседовать, но мы сталкивались в коридорах корабля и цеплялись колкими словами.

Йохан говорил:

– Энди Уорхолл – гений.

А я отвечал:

– Уорхолл – пустое место.

– Как это?

– Пустое место – и больше ничего.

– Его во всем мире знают!

– Брежнева тоже знают, а он не гений.

И расходились, обиженно кося глазом.

И в другой раз столкнулись.

– Все красочкой мажешь?

– А ты по консервным баночкам стучишь?

– Знаешь Ричарда Серра?

– Не знаю.

– Как не знаешь?

– А ты Мантенью знаешь?

И разошлись – он к банкам, я к краскам.

Но то я – художник, человек нервный.

Оксфордский профессор до подобных диалогов не снисходил, он ставил Йохана на место одним лишь взглядом.

Ущербность малых сих унижала его достоинство. Англичане легко мирятся с тем, что у них посуда грязна, пол не метен, а коврик в ванной гнилой, но что повергает их душу в уныние, так это неадекватность окружения: они ведь – англичане, а другие-то люди вокруг, кто они такие? Адриан Грегори удовольствие получал, лишь оскорбляя соседей по каюте, над прекраснодушным Августом он подтрунивал, Присциллу вышучивал со всем ее чванливым кураторством, и было только два человека, в отношении которых он колкостей не допускал и вел себя предупредительно.

Да, я не оговорился, пару раз я видел, как он придвинул стул и налил чашку кофе, чтобы передать ее другому.

Повторяю, я был молод, людей знал плохо, противоречие объяснить не умел. Данный стиль поведения принят в Оксфорде: в университетской среде выживают благодаря постоянному лавированию – школяр не ставит в грош внешний мир, но он должен крутиться и виться в университете, желая делать академическую карьеру. В университетской среде выбирают наиболее влиятельного и льстят ему ежедневно. Адриан Грегори (в соответствии с университетскими понятиями) выбрал наиболее перспективных и – здесь я должен был, обязан был догадаться! – властных. Ими оказались два брата-негоцианта: Яков и Янус.

Неожиданно, нелепо – но именно так все и было: британский профессор заискивал перед этими смешными человечками.

Мало этого. Анализируя события постфактум, складывая воедино разрозненный пазл реплик и взглядов, я припомнил, что не только профессор, но и лысый актер выказывал братьям-негоциантам демонстративное почтение. Это должно было мне показаться странным: лысый актер был убежденным российским патриотом, причем той белогвардейской закваски, что тяготеет к черносотенцам, – а негоцианты были очевидными евреями с местечковыми ухватками. Актер разместил портрет императора Николая Второго в своем углу каюты, подле собственных фотографий в роли каких-то героев Белого движения – в далекой сценической биографии он играл полковника Турбина и генерала Врангеля, хаживал в черкеске и папахе, махал саблей. А тут – два плюгавых, никак не военного чина персонажа, суетливых и смешных. И к тому же – явно семитского, никак не имперского типа. Однако актер к этим суетливым людям льнул. Чем это объяснить, как не сценической интуицией?

Актера не называли по имени (читатель, верно, заметил, что в моей повести он обозначен просто эпитетом «лысый»), а все потому, что имен у него было слишком много – и псевдонимы были значительные, напористые: Фрол Караулов, Емельян Державин. Тут опытный человек бы догадался, конечно, что реальное имя у актера какое-нибудь смешное и непременно еврейское – возможно, именно племенное родство тянуло его к негоциантам. Но, повторюсь, опытным человеком я ведь не был. Лишь наблюдал, что оксфордский профессор и лысый актер отчего-то преданно и почтительно относятся к амстердамским торговцам.

Суть этой преданности раскрылась для меня неожиданно.

Дело было так: ночью я провалился сквозь палубу.

Ну да, именно провалился сквозь палубу, сквозь пол корабля, который поздно вечером разобрали, а доски унесли прочь – и оставили дыры в палубном покрытии. Именно сквозь дырявую палубу я провалился вниз, в недра корабля, как грешники проваливаются в ад. Дикость ситуации заключалась в том, что палубу только вчера положили! Доски, добытые каторжным трудом по переноске мешков с какао-бобами, были прилажены и прибиты немецкими рабочими, новая палуба была отдраена и сияла. А потом, глубоким вечером, новые доски отодрали, и палуба вернулась в свое первобытное состояние, даже стала хуже, чем была до ремонта. Ну не дикость ли? Отдирали доски второпях, с энтузиазмом, с ребячливым задором – и такого напора в строительстве не наблюдалось.