Перед Первой мировой войной существовала космополитическая культура, объединявшая Америку и главные страны Европы. Охватывала она и Россию — это видно по ранним стихам Мандельштама, по ballets russes, по таким произведениям, как «Образы Италии» Муратова. Следы этого сохранились и в раннем творчестве Ивашкевича — но опосредованно, через Россию, в то время как «Молодая Польша» производит впечатление очень слабо включенной в космополитическую среду.
Оскар Милош с ужасом рассказывал мне о пребывании в Париже Айседоры в обществе Есенина. Этот хулиган, танцевавший пьяным на столе, не заслуживал в его глазах ни малейшего снисхождения. Кажется, знакомство моего родственника с Айседорой и Раймондом было гораздо более давним, чем этот эпизод. Во всяком случае, в качестве издателя сборника его стихов «Adramandoni», вышедшего в 1918 году, фигурирует Меналкос Дункан, под чьим именем скрывается, вероятно, сын Раймонда. Заметим, что греческая хламида Раймонда была соткана вручную, о чем я узнал, когда мы направлялись с бульвара Сен-Жермен в Академию — так называлась коммуна или фаланстер калифорнийца.
Кажется, это было на рю де Сен, хотя я не очень хорошо помню. Они занимали целый дом с витриной, в которой выставляли свои ткани и сандалии, а выше располагались мастерские, все до единой кустарные. Были ли они в придачу вегетарианцами, не знаю, но им бы это подошло. Если не ошибаюсь, Академия (там читали какие-то лекции в соответствующем духе) существовала даже во время войны. Впрочем, вероятно, у Дункана, давно жившего во Франции, было французское гражданство.
В калифорнийской мании возвращения в доиндустриальные времена я смог убедиться в 1948 году, когда приехал с Вандой Теляковской[211] в Сан-Франциско и миллионерши восторгались ее рассказами о промышленном дизайне, который должен был подражать узорам польского домотканого полотна. Бедной Ванде хотелось верить, что в коммунистической Польше у нее это получится, но бюрократы, интересовавшиеся лишь индустриализацией, ничего в этом не смыслили.
Еще раз я вспомнил об авангардизме Академии году в 61-м. Тогда Беркли посетил какой-то важный советский деятель, кажется, кинорежиссер, и наш факультет славянской литературы решил отметить его визит. Его привезли в соседний модный городок Тибурон и пригласили на ужин в самый изысканный ресторан. Изысканность заключалась в том, что там не было электричества и единственным освещением служили стоявшие на столах керосиновые лампы. Я внутренне хохотал, представляя себе, как этот русский думает: «Вот глупые американцы!» — ведь он прекрасно сознавал, каким сокровищем было электричество для избушек его страны.
Эта секта, проповедующая возвращение к раннехристианским общинам, действовала в южной России. Незадолго до Первой мировой войны ее последователям удалось иммигрировать в Канаду в надежде, что там они будут свободны от государства, ибо государственная власть означала для них власть Антихриста. Их отношения с внешним миром в новой стране складывались не слишком удачно. Они хотели, чтобы их оставили в покое, что, возможно, и было бы осуществимо, но только не там, где речь шла об унифицированном воспитании всех граждан, то есть о всеобщем образовании. Духоборцы учили своих детей сами и на своем языке — по-русски. Для них послать детей в канадскую школу означало подвергнуть их влиянию испорченной, дьявольской цивилизации. Их методы сопротивления получили широкую известность, о них писала пресса, иллюстрируя статьи фотографиями. В доказательство того, что они не заботятся о земных благах, духоборцы поджигали свои дома, после чего шли к вооруженным полицейским плотной толпой баб и мужиков и неожиданно раздевались догола. Кажется, такая тактика внезапности и устыжения оказывалась эффективной.
Духоборцы были мне любопытны, но я не знал, где их искать. Ходили слухи, что они живут где-то в лесах на юге канадского штата Британская Колумбия. Во время одного из наших с Янкой автомобильных походов я настоял на том, чтобы проложить маршрут через те места, хотя вероятность встретить их была невелика. Помогло мое знание русского: когда в придорожном кафе я заговорил на этом языке с человеком несомненно славянской наружности, тот дал мне все необходимые указания. Оказалось, что достаточно проехать полтора десятка миль, чтобы попасть в главную деревню духоборов, где у них как раз был какой-то большой праздник. Деревню — зажиточную, с большими деревянными домами — мы застали почти обезлюдевшей, так как люди пошли на это самое празднество, устроенное выше в горах. Нам объяснили, как туда добраться. Деревянные ворота, а за ними три белых продолговатых сооружения — гробницы. Как мне сказали, это было кладбище-святилище их мучеников. Я узнал, что англосаксонские колонисты ненавидели духоборов и поначалу убивали их. С кладбища на вершине горы я наслаждался прекрасным видом на всю долину. «Когда мы пришли сюда, — рассказывал мне один старик, — всюду рос лес, вот такой густой, как мои пальцы». Они выкорчевали лес, засеяли поля, и тогда канадское правительство отобрало у них множество земель для строительства шоссе и аэропорта.
То, что происходило на кладбище, сразу перенесло меня на восток Европы. Духоборы сидели за столами, накрытыми белой скатертью. Фрукты, кувшины с квасом, женщины в платках. Они пели. Говорили по-русски, с примесью украинского. Я узнал, что они не принадлежат к самой крайней группе и посылают детей в государственные школы. Кажется, мужчины — тихие, кроткие, некурящие и непьющие — подчинялись женщинам, это было похоже на своего рода матриархат.
Словно в подтверждение этого появилась Маркова. Вот это была баба-яга — согнутая в три погибели, с палкой, в платке. Она произнесла речь, из которой вовсе не следовало, что это обычная бабушка. Говорила она на советском журналистском жаргоне о так называемой борьбе за мир. Она приехала из Советского Союза от тамошних духоборов, а это значило, что соответствующий отдел КГБ по делам вероисповеданий решил взять на себя духовное попечение о секте, распустившейся за границей на опасной свободе, и прислал своего сотрудника.
Я мигом всё сообразил, но и Маркова тоже — ее антенны сразу послали ей предупреждающий сигнал, что здесь находится некто, думающий не так, как ее послушная паства. Советский человек не допускает возможности, что какие-то события могут происходить случайно, что меня привел туда чистый случай. По ее мине и нескольким словам, которыми я с нею перекинулся, мне стало ясно, что она считает меня подобным ей самой, то есть тайным агентом, в данном случае — канадской полиции.
Мы сидели за этими белыми столами и пили квас. Вдруг суматоха и крики у ворот. Что такое? Оказывается, как это бывает у сектантов, между ними нет внутреннего согласия, и другая группа духоборов с совершенно иными взглядами требует впустить их на кладбище. Начинаются долгие переговоры, наконец Маркова соглашается при определенных условиях впустить их представителей.
Вот уж не думал, что когда-нибудь мне доведется стать свидетелем публичных богословских дебатов — таких, какие были в шестнадцатом или семнадцатом веке. Человек, обвинявший моих духоборов в самых ужасных ересях, развернул длинный свиток и прочел трактат, написанный по-русски в стихах. В нем он перечислял примеры отступничества. Поэма могла бы дать представление об истории духоборов, если бы не касалась событий, которые для меня, человека постороннего, оставались непонятными. Но благодаря этим довольно корявым стихам я смог явственно ощутить вкус семнадцатого века, быть может, даже староверов протопопа Аввакума!
Когда во время одного из визитов в Мезон-Лаффит[212] я за столом рассказал о моем приключении с духоборами Зигмунту Герцу, тот пришел в восторг и уговаривал меня когда-нибудь это описать.
Е
Он был моим сердечным другом и внимательнейшим читателем, а может быть, даже единственным, кому я доверял. Мои похвалы его замечательному уму и личному обаянию были искренними. Однако теперь я должен признаться в своем скрытом недоверии к некоторым его чертам — думаю, в этом я был прав. Кот был невероятно чувствительным инструментом, улавливавшим малейшие колебания интеллектуальной моды, и, как хорошая легавая, чуял «верхним нюхом» недоступные другим предвестия смены Zeitgeist’а[213]. Будучи членом Конгресса за свободу культуры в Париже и соредактором журнала «Прёв», он сделал очень много для польской литературы, а также для многих польских художников и литераторов. В его стычках с Гедройцем я был, как правило, на его стороне. Сейчас я бы высказывался скорее за твердость Гедройца, нежели за гибкость Кота. Навыки человека левых взглядов позволили Коту войти в парижскую интеллектуальную среду, но он платил за это высокую цену, поддаваясь стадному чувству. Например, он был восхищен бунтом парижских студентов в 1968 году, в то время как Гедройц не предавался мечтам о вечной молодости. Мне не слишком нравились и эротические пристрастия Кота, то есть его бисексуализм. Его страстный роман с Леонор Фини[214] переродился в сердечную дружбу, но Кот заводил множество интрижек, прежде всего гомосексуальных, и если можно было иметь что-то против, так это его податливость на моды сообщества «вседозволенности».
Кот и поэт Пьер Эмманюэль[215] позволили себе увлечься риторикой молодости, революции, всеобщей копуляции и чистоты террора. Они не очень-то понимали, что делать со своей Association pour la Liberté de la Culture[216], которая финансировалась Фондом Форда.
Мне кажется, эта поправка к образу Кота не нарушает принципов лояльности к человеку необыкновенному, который без своих пороков был бы просто сверхчеловеческим идеалом.