Кто бы мог подумать! Когда в Вильно я ходил на немые фильмы с Мэри Пикфорд и Чаплином, а затем с Гретой Гарбо и Сильвией Сидни, я и не знал, что участвую в будущем. Поход в кино означал лишь увеселение, и в Лос-Анджелесе, где эти фильмы были сняты, я могу вволю размышлять о том, как техническая диковинка, безделица, способ времяпрепровождения разросся до размеров мировой силы.
Вот я читаю в газете, что представители трех религий едут в Китай, чтобы собрать данные о преследованиях буддистов в Тибете. Это потому, пишет газета, что вышли два фильма о Тибете, в результате чего общественное мнение требует каких-нибудь действий в защиту тибетцев. Значит, то, что говорили и писали об этом до сих пор, не считается? Видимо, проникнуть в сознание и воображение без Голливуда уже невозможно. Мне вспоминаются сцены европейской трагедии полувековой давности, которые никогда не дошли до сознания американцев. Зоны умолчания — доказательство того, что всё не переведенное на язык движущихся картин исчезает.
Может быть, и нет уже никакой другой действительности, кроме этой, вымышленной? Вымышленной и некоторым образом упорядоченной — но не так, как это делает свободный ум, которому не надо сводить мир к действию, способному удержать внимание зрителя. Из этой погруженности в виртуальную действительность вытекает неуверенность в существовании чего бы то ни было настоящего. В Лос-Анджелесе я чувствовал пульс хищной столицы, где каждый борется за большой куш, а все вместе участвуют в какой-то гигантской фата-моргане — независимо от их сознания и воли.
Ричард был одним из тридцати студентов, ходивших на мои лекции — первые, какие я читал в Беркли осенью 1960 года. Взъерошенный и небрежно одетый, своим видом он предвещал смену нравов, по праву заслужив титул одного из первых хиппи. Он написал на экзамене какую-то глупость, и, вместо того чтобы просто поставить ему плохую оценку, я пригласил его побеседовать, чтобы объяснить, в чем он не прав. Так началась наша дружба, а в ту встречу он рассказал мне свою историю. В школьные годы в Бостоне он работал шофером тамошнего знаменитого гангстера и неплохо зарабатывал. Правда, его мог изрешетить конкурирующий ганг, но зато это давало ему позицию маленького короля жизни.
В Беркли Ричард рано познакомился с так называемой «Pot Culture», то есть с «травкой» и ЛСД. Он хорошо вписался в пестрый кампус, о котором один изумленный и перепуганный болгарский профессор сказал: «Это постоянный карнавал». Скульпторша Джоди, на которой он женился, тоже придерживалась обычаев берклийского народа. Бабка и дед Ричарда эмигрировали в Америку из литовского еврейского местечка, а Джоди продолжала поддерживать связи со своей католической семьей в Италии.
Развитие Ричарда протекало не так, как можно было предполагать. Он был трудолюбивым и методичным, поэтому хорошо сдавал экзамены, защитил магистерскую, а затем и докторскую диссертацию по русской литературе. Выучил он и польский язык. Его пример показывает, что разлагающее влияние среды на человека с внутренним ориентиром весьма ограниченно. Вдобавок, вместо того чтобы зарабатывать на жизнь преподаванием, Ричард решил взяться за перо и посвятил себя прозе, но прежде всего переводу. Долгие годы я с восхищением наблюдал, как он это делает. Он стал ведущим американским переводчиком с польского (в частности, моих книг и «Моего века» Александра Вата), порой переводил и с русского. Поскольку платят за переводы мало, чтобы прожить на гонорары от них, нужны поистине железная дисциплина и точность. Джоди могла сравниться с ним силой воли, а ее керамические скульптуры высоко ценились. В нескольких книгах на стыке репортажа и литературного вымысла Ричард воспользовался своими знаниями о России, куда ему довелось пару раз съездить.
Теперь оба уже почти в пенсионном возрасте, и нас объединяют десятки лет ничем не омраченной дружбы, а также комичные эпизоды — как, например, случай, когда я получил почетную докторскую степень Брандейского университета и пригласил Ричарда с Джоди на прием. Войти туда можно было только в вечернем костюме, а у Ричарда, сохранившего богемные привычки, с этим всегда было неважно, поэтому он явился в смокинге и желтых ботинках.
В его лице я воспитал хорошего переводчика. Другими моими воспитанниками были Луис Ирибарне, который перевел «Ненасытимость» Виткация, и Кэтрин Лич, переводчица «Мемуаров» Пасека[326]. Кроме того, я мог бы частично признать своей ученицей Богдану Карпентер. У гарвардского профессора Вайнтрауба училась Мэдлин Левайн. Переводчиков с польского разделяли на вайнтраубистов и милошистов.
Там, где я родился, река Невяжа течет между двумя возвышенностями. Раньше на склонах образуемой ими ложбины через каждые несколько километров зеленели парки усадеб. Недалеко от Шетейнь, на другом берегу, возле Калноберже[327] стояла усадьба Суришки — название, похожее на Сырутишки[328], некогда будто бы имение Сырутей, но те уже ближе к Кейданам. Казалось бы, учитывая крошечные размеры этого края — не более четверти повета, — каждый тамошний житель должен знать ближайшие окрестности, ибо для машин там не существует путешествий более продолжительных, чем десятиминутные. Однако это иллюзия, вытекающая из наших привычек. Разъезженные дороги, отсутствие лошадей, которые как раз нужны для полевых работ, отсутствие телефона, чтобы договориться, не способствовали оживленным соседским контактам.
Взрослые поехали с визитом в Суришки и взяли меня с собой. Усадьба принадлежала Кудревичам. Это старый шляхетский род, вероятно, литовского происхождения, потому что слово kudra означает по-литовски пруд. Думаю, мне было лет восемь. Взрослые болтали и поручили маленькой девочке показать мне парк. Мы шли по дорожкам, переходили через какие-то мостики с перилами из березовых жердочек — это я хорошо помню. И тогда это случилось. Я смотрел на ее худенькие обнаженные плечики, на то, какими тонкими были ее руки выше локтей, и никогда прежде не испытанные, неназываемые волнение, нежность, восторг подступали к моему горлу. Я и понятия не имел, что это называется любовью. Кажется, она что-то говорила, объясняла, я же не произнес ни слова, пораженный тем, что на меня вдруг нашло.
Конечно, у нее было какое-то имя, но я ничего об этом не знаю. Наверное, ее вместе со всей семьей вывезли в 1940 году в Сибирь. Что с нею сталось? Вероятно, ее брат был тем Яном Кудревичем, который выбрался из лагерей, поступил в польскую армию и похоронен на Монте-Кассино. В 1992 году в Кейданах мне говорили, что Кудревич из этой семьи, живущий в Англии, хотел бы вступить во владение имением, но при условии, что ему дадут достаточно земли, чтобы ведение хозяйства окупалось.
Каждый пускал в детстве зайчики, но, наверное, не каждый задумывался над такой мелкой деталью: зайчик может двигаться только внутри ограниченного пространства — выйдя за его пределы, он исчезает. Значит, зеркальце нужно держать под определенным углом к солнцу. Казалось бы, это наблюдение должно свидетельствовать о дедуктивных способностях маленького ученого, но не обязательно. Просто ребенок удивляется, что мир так устроен. Собственно, куда ни глянь, всюду обнаруживаются подобные сюрпризы, и мир предстает перед нами как вместилище бесчисленных деталей — надо только суметь разглядеть их.
Мир устроен настолько любопытно, что открытию его новых слоев или уровней нет конца. Это как прогулка по многоэтажному лабиринту, который постоянно пульсирует, меняется, растет. Мы совершаем эту прогулку в одиночестве, но в то же время участвуем в общей экспедиции всего человечества с его мифами, религиями, философией, искусством и совершенствованием науки. Любопытство, которое нас к этому толкает, невозможно удовлетворить, а поскольку с течением времени его не становится меньше, это уже достаточный аргумент против того, чтобы умирать. Правда, многие из нас с огромным любопытством проходят и сквозь врата смерти, ожидая, что́ встретится им по ту сторону.
Противоположность любопытству — скука. Все теории, из которых следует, что познавать уже нечего, ибо нет ничего нового под солнцем, ложны и продиктованы скукой, то есть болезнью.
Могу ли я гарантировать, что с возрастом перед нами будут открываться все новые дали, как в путешествии за каждым поворотом дороги? Могу. Вроде бы всё вокруг такое же, и в то же время другое. Несомненно, мы стареем, наши чувства постепенно отказывают: притупляется слух, слабеет зрение. Однако ум находит способы возместить эти потери остротой восприятия, недоступной в молодые годы. Тем большего сочувствия заслуживает сломленная старость, когда ум вслед за чувствами погружается в сон.
Я испытываю уважение и симпатию к мыслителям и поэтам, чья жажда познания простирается за пределы смерти. Небеса Сведенборга заключаются в непрестанном приобретении знаний и превращении их в «пользу» (usus), ибо как еще мог их себе представить прилежный асессор Королевской горной коллегии? Семидесятилетний Уильям Блейк, умирая, пел гимны, ибо верил — впрочем, даже не верил, а знал, — что переносится в страну вечной интеллектуальной охоты и уже ничем не сдерживаемой энергии, то есть воображения.
Должно быть, любопытство — сильная страсть, если на протяжении тысячелетий столько людей пыталось открыть, прикоснуться, назвать, понять ускользающую действительность с энным количеством измерений. Как кто-то справедливо заметил, мы подобны нарисованным двухмерным человечкам, которым трудно растолковать, что в сантиметре от их листка бумаги существует нечто — третье измерение, не говоря уже обо всех остальных.
Некогда Польские Инфлянты, затем Витебская губерния и, наконец, Латвия. Да-да, я жил там, когда мне было пять