Азбука — страница 43 из 67

Мы трудимся ради правды о времени нашей жизни, даже если образы, привносимые разными людьми, не всегда согласуются друг с другом. Мы существуем как отдельные личности, но в то же время каждый из нас выступает в роли пассивного тела, движимого неизвестной нам силой, словно по течению великой реки, благодаря чему мы уподобляемся друг другу в стиле или форме. Правда о нас будет напоминать мозаику, выложенную из камешков разной ценности и разных цветов.

Предубеждения

Чтобы более или менее правильно воспринимать мир, следует избегать предубеждений — заранее сформированных мнений об особенностях некоторых людей или предметов. Например, что рыжие женщины изменяют, что умывание вредно для здоровья или что некоторые продукты в сочетании с молоком вызывают заворот кишок. Быть может, предубеждения сродни суеверным запретам, которые, в свою очередь, связаны с распространенными верованиями. С детских лет, проведенных в Литве, я помню, чего нельзя. Нельзя плевать в огонь, нельзя класть каравай хлеба вверх дном, нельзя выбрасывать хлеб, нельзя ходить задом наперед — это означает, что ты меряешь могилу матери.

Однако предубеждения бывают нужными и полезными — просто потому, что экономят энергию. Невозможно бегать с высунутым языком и проверять бесчисленное множество окружающих нас сведений. Предубеждения позволяют обходить некоторые из них стороной. Я не хочу скрывать своей склонности к предубеждениям, доходившей порой до фанатизма. Я относился с предубеждением к полякам из Царства Польского, поскольку считал их людьми несерьезными; к национал-демократам — за то, что у них не все дома; к «Вядомостям литерацким» — за их салонность, контрастировавшую с моей неотесанностью; к поэту Яну Лехоню — за его снобизм; к поэту Юлиану Пшибосю[382] — за его неизменно прогрессивные взгляды. И так далее. Стефан Киселевский напрасно уговаривал меня почитать труды Романа Дмовского, к которому я относился с огромным предубеждением. Определенного рода литературу я откладывал, не читая. Например, в 1954 году мне довелось поступить так с нашумевшим во Франции, где я тогда жил, бестселлером «Bonjour tristesse»[383] малолетней Франсуазы Саган (спустя годы я прочитал его с весьма смешанными чувствами). Так случилось и в те времена, когда все вокруг читали «The Painted Bird», то есть «Раскрашенную птицу» Ежи Косинского. Мы встретились в Пало-Альто, и Косинский спросил меня, что я думаю о его «Раскрашенной птице». Когда я ответил: «У меня то преимущество перед другими, что я эту книгу не читал», — он словно остолбенел.

Было бы лучше, если бы меня нельзя было обвинить в навязчивых идеях и предубеждениях. Но наверное, все-таки можно.

Примавера

Христианская община, основанная гуттеритами в лесах Парагвая в конце Второй мировой войны. Был момент, когда я хотел вступить в нее. Я работал тогда в посольстве в Вашингтоне, и меня не устраивали ни капитализм, ни коммунизм, поэтому христианская коммуна казалась мне единственным выходом.

Основателем этой секты, проповедовавшей возвращение к общинам первых христиан по евангельскому образцу, был некий Гуттер, еретик, сожженный на костре в Тироле в шестнадцатом веке. Коммуны гуттеритов в Моравии были настолько процветающими, что весть о них дошла до польских ариан[384], которые послали делегацию, чтобы изучить этот вопрос. «Не коммунисты суть, но экономисты», — к такому заключению пришел составитель отчета, описывавшего общие комнаты для народа, где семьи были отделены друг от друга лишь простынями, отдельные квартиры и кухни для старейшин, а также постоянный надзор: маленькие окошечки, внезапно открывавшиеся в стене, и появлявшееся в них ухо. Гуттериты тоже оставили свидетельство об этом визите. Им не понравились паны в шубах, на великолепных жеребцах, жаждавшие богословского диспута и читавшие Библию на латыни, греческом и древнееврейском.

После многочисленных преследований и переселений гуттериты осели в Канаде и Северной Дакоте, где они живут в закрытых общинах, вызывая гнев окрестных фермеров своим коллективным богатством. Они не имеют ничего общего с современной сектой, основанной в двадцатые годы в Бреслау и создавшей свои коммуны в нескольких городах веймарской Германии. Скрываясь от преследований Гитлера, они бежали в Лихтенштейн, а затем в Англию, где во время войны их интернировали как немецких граждан. Часть из них эмигрировали в Парагвай, где основала Примаверу, а часть осталась в Англии.

В Вашингтоне я встречался с посланниками Примаверы и уже почти смирился с мыслью, что буду орудовать топором и лопатой в лесах Парагвая, — это дает представление о моем отчаянии. Однако Янка была достаточно благоразумна, чтобы отговорить меня от этого намерения.

О жизни такой коммуны в веймарской Германии мне рассказал потом Эрнст фон Шенк, журналист из Базеля, который некоторое время был ее членом. Все мужчины там занимались физическим трудом, но вся кухонная работа и забота о детях ложилась на плечи женщин — вечно беременных, переутомленных и несчастных.

Природа

Очарованность, любовь — к деревьям, реке, птицам. Вероятно, в детстве мы не знаем, что это называется любовью. Для меня семилетнего липы, дубы и ясени просто были. Теперь я знаю, что их может не быть, а их судьбы связаны с людьми. Их посадил около 1830 года мой прадед Сыруть, и некоторые из них сохранились. Зато ничего не осталось от его библиотеки, которую он собирал, как и его друг Якуб Гейштор[385] (автор мемуаров), — правда, с меньшим размахом. Гейштор тратил много денег на книги — их присылали ему из Вильно еврейские букинисты.

В самом юном возрасте очарованность — это таинство и опыт, память о котором мы храним потом всю жизнь. Принимая во внимание мои раны, я должен был стать безнадежным пессимистом. Моя экстатическая похвала бытию объясняется ранним подарком, который получили все мои пять чувств.

Я помню свои первые встречи с разными птицами. Например, иволга показалась мне совершенным чудом, единством цвета и флейтового голоса. Едва научившись читать, я начал искать птиц в книгах по естествознанию, которые вскоре стали для меня культовыми.

Красочные портреты птиц начала девятнадцатого века раскрашены вручную. Некоторые из них попадались мне, хотя, разумеется, я не видел великолепных альбомов американских орнитологов — Одюбона[386] и Вильсона[387]. Мне нравились романы Томаса Майн Рида о приключениях молодых охотников и натуралистов в Америке. Рядом с каждым животным или птицей там было указано латинское название. Натуралисты не могли обойтись без Линнея и его классификации. Я читал «Наш лес и его обитателей» Дьяковского[388], а вскоре после этого роман для юношества Влодзимежа Корсака[389] «По следам природы» и его же охотничий календарь «Год охотника»[390]. Я обожал этого автора. От него я перешел к научным орнитологическим книгам. Я решил выучить латинские названия всех польских птиц — и сделал это.

Неизбежным этапом было чтение «Лета лесных людей» Родзевич и мечты о нетронутом заповеднике. На уроках, не слушая, что бубнит учитель, я рисовал в тетрадях карты моего идеального государства, в котором были только леса, а вместо дорог — каналы, чтобы плавать на челноках. Это были аристократические мечты, поскольку попасть в мое государство могли лишь избранные энтузиасты — сегодня мы назвали бы их экологами. Правда, следует помнить, что охрана природы — вообще штука аристократическая, независимо от того, как именуются избранные. В их число входили монархи, князья и лидеры тоталитарных партий.

Когда я готовился к выпускным экзаменам, природоведческий период был уже позади, и, вместо того чтобы поступать на факультет математики и естественных наук, я уже совсем скоро корпел над римским правом, уча наизусть его латинские формулы. Какое падение!

Однако мне суждено было писать, а это занятие не слишком отличается от моих детских попыток заключить птицу в название и данные о ее внешнем виде и повадках. Меня очаровывали слова Podiceps cristatus[391] и Emberiza citrinella[392], хотя одновременно они служили заклятиями, способными вызвать появление птицы. Или напоминали о мгновении встречи, первой эпифании. Однако мне кажется, что в юности, как и в зрелом возрасте, я все-таки знал, что слово слабо по сравнению с вещью.

Разумеется, я был под влиянием сентиментальных и романтических представлений о природе. Потом от этого ничего не осталось. Наоборот, природа явилась мне как боль. Но природа прекрасна, и ничего тут не поделаешь.

Прозор, Мауриций, граф

Прозоры были владетелями имений в долине Невяжи. Я путаюсь в их генеалогии. Один из них, Юзеф Прозор (1723–1788), был женат на панне Сыруть и делал карьеру при поддержке моего пращура Сырутя, который, будучи придворным короля Лещинского, «племянника своего Прозора при особе своей держал». Кажется, они лишились имений после восстания 1863 года. Мауриций, родившийся в 1848 году в Вильно, воспитывался во Франции, прошел французские школы и писал по-французски. Он переводил на этот язык пьесы Ибсена и не занимался прошлым, которое присвоила себе могущественная Российская империя. Падение царизма пришлось на его старость. Внезапно Прозор почувствовал зов отечества. Для многих поколений его семьи отечество называлось Литвой, поэтому при вести о возникновении независимой Литвы он с энтузиазмом поддержал молодое государство в своих статьях.