Родом из Жемайтии. Атеист, марксист, социалист, антикоммунист, интернационалист. Крупный, с конопляной гривой, в роговых очках. Просеминар доцента Эйник по теории права в 1929 или 1930 году. Из университета как раз ушел сторонник теории Петражицкого[75] профессор Ланде, и Эйник осталась единственным преподавателем, придерживавшимся этой линии. На просеминар явился Пранас, взял слово, но лишь заикался и краснел, ибо почти не знал польского. Он приехал из Вены, из дома имени Маркса[76], где его лелеяли австрийские марксисты. Начиная с 1926 года, когда он принял участие в социалистическом путче, путь в Каунас был ему заказан, и он вел жизнь эмигранта. Наша долгая дружба стала частью моего непровинциального воспитания.
Драугас окончил виленский юридический факультет и защитил диссертацию, после чего ходил на советологический семинар Института изучения Восточной Европы. Там он подружился с Теодором Буйницким, в то время секретарем института, а также с приезжавшим на лекции Станиславом Бачинским[77], отцом будущего поэта Кшиштофа[78]. Когда в конце тридцатых воевода Боцянский начал проводить свою антилитовскую и антибелорусскую политику, Бачинский предложил Пранасу переехать в Варшаву и выхлопотал ему место — кажется, библиотекаря. 1939 год, война. Пранас возвращается в Вильно, а затем уезжает в Германию в качестве корреспондента газет нейтральной Литвы. Там он узнает о советской оккупации Вильно. Мы встретились осенью 1940 года в Варшаве, куда он приехал из Берлина, чтобы вывезти из квартиры вещи. Пранас уговаривал меня навестить его в Берлине. На вопрос, как это сделать, он ответил: «Сущий пустяк. Хоть наше консульство и закрыто, в нем есть все печати. Я пришлю тебе sauf-conduit»[79]. Я спросил своего руководителя из социалистической «Свободы» Збигнева Мицнера[80], брать ли мне такой документ. Он ответил: «Бери. Кто-то должен поехать в Берлин и отвезти туда микрофильмы». Так я стал обладателем литовского пропуска, который, возможно, защищал при облавах — правда, не наверняка, поскольку не был зарегистрирован у немцев. Тем временем явка социалистов при шведском посольстве в Берлине провалилась.
После захвата Литвы немцами Пранас вернулся и стал адвокатом в Шяуляе. Затем — exodus с женой и детьми через пылающую Пруссию на Запад. Через несколько лет — эмиграция в Канаду, где оба, хотя и были докторами наук, работали на фабрике. Пранас, которого ценили и любили как профсоюзного деятеля, баллотировался в парламент, но безуспешно. У себя дома он устроил большую политическую и политологическую библиотеку.
Я гадал бы о причинах его самоубийства, если бы со времен, когда мы оба жили в виленском общежитии, не помнил его долгих депрессий — таких тяжелых, что он падал с ног как при физическом недуге. По-медвежьи сильный, он всю жизнь страдал от периодически возвращавшейся душевной болезни.
Да будут благословенны монархи за свою любовь к охоте. Долину Аосты на южных склонах Альп они объявили королевскими охотничьими угодьями, запретили вырубать там леса и убивать зверей. Благодаря этому сегодня долина Аосты — национальный парк, где сохранились редкие виды животных — например, горные козлы. Когда в пятидесятые годы мы жили во Франции, у нас не было возможности посмотреть Аосту: мы были слишком бедны, чтобы купить машину. Нас отвез туда Мак Гудман[81] на своем бешеном авто. Дорога была довольно трудной, с виражами на крутых склонах, зато потом — очаровательная горная деревушка и сочная зелень на альпийских лугах с множеством прозрачных потоков и ручейков, исчезающих в траве.
Городок в северной Калифорнии, на берегу Тихого океана, недалеко от границы со штатом Орегон. Вечно серое небо — из-за тумана. Я был там несколько раз и ни разу не видел солнца. Жить там? Разве что в наказание. Однако люди живут в Аркате — приходится. В основном они работают лесорубами в до сих пор сохранившихся секвойных лесах, хотя им постоянно грозят периоды безработицы. И разумеется, они ненавидят экологов, которые хотят лишить их заработка. Наперекор сентиментальным любителям леса они охотно повторяли вслед за губернатором Калифорнии, а впоследствии президентом Рейганом его знаменитое изречение: «Кто видел одну секвойю, тот видел их все».
Секвойные леса чрезвычайно угрюмы. Растут они в зоне постоянных туманов, ибо все время требуют влаги. Стоят эти огромные колонны, многим из которых по нескольку тысяч лет, между ними полосы тумана, а внизу полная тьма и отсутствие какого бы то ни было подлеска. Если такой гигант падает, из его ствола тут же вырастают побеги и начинают пробиваться наверх. Из одного такого дерева можно получить множество превосходных стройматериалов — отсюда войны лесозаготовительных компаний с экологами.
Вымышленный персонаж, созданный в шутку Теодором Буйницким и мной. Буйницкий держал в памяти Козьму Пруткова — поэта, придуманного несколькими русскими литераторами. «Пирмас» по-литовски значит первый, то есть имя означало: Арон Первый. Арон Пирмас публиковал стихи в «Жагарах»[82]. Стихотворение «Мое путешествие по Чехии» я узнал — оно было написано мной, хотя и включено в сборник стихов Буйницкого. В этом стихотворении Пирмас называет себя «амальгамой еврея и литовца». Другие тоже писали под этой фамилией. Потом (когда же это произошло?) Пирмас сменил имя, став Ариэлем, и, кажется, несколько человек публиковали под этим псевдонимом свои произведения в «Курьере виленском».
Дом в Вильно возле самого кафедрального собора, напротив так называемого Телятника[83]. В этом доме квартира моих родственников, Пшемыслава и Целины Павликовских, — место, где я часто останавливался и откуда летом 1940 года отправился через зеленую границу в Варшаву, покинув Вильно более чем на пятьдесят лет.
В довоенной Варшаве я знал его как Сальмана. Знаком я был и с его женой Магдой, дочерью баснописца Бенедикта Герца. Левое крыло социализма. Во время войны они, Владислав Малиновский с женой и Збигнев Мицнер оказались в литовском Вильнюсе. Поскольку до войны их группа была связана с Оскаром Ланге, ставшим к тому времени американским профессором экономики, с его помощью они пытались уехать. В конце концов им это удалось благодаря социалистическим знакомствам Ланге[84] в Швеции. С какими-то шведскими проездными документами и советскими транзитными визами они проехали через весь Советский Союз и в Японии сели на пароход, плывший в еще нейтральные Соединенные Штаты. Стало быть, транзитом через СССР ездили не только с японскими визами консула Сугихары[85]. После войны Сальманы вернулись в ПНР, где Стефан начал писать под фамилией Арский. А вот Мицнер приблизительно в то же время, что и я, подался через зеленую границу в Варшаву и действовал там в социалистической организации «Свобода».
Была единственной дочерью знаменитого историка профессора Аскенази. В сочинениях Ежи Стемповского[86] можно прочесть о его беседе с профессором около 1930 года. Беседа эта ужасает. Аскенази ясно осознавал неотвратимо приближавшуюся с двух сторон гибель польского государства. К счастью для себя, он умер до войны.
Его дочь была этаким тепличным цветком узких интеллектуальных кругов. Совершенно беззащитная. Довольно крупная, некрасивая, темноволосая, робкая, с расстроенной психикой и немалой долей шизофрении, читательница поэзии и философии. Во времена немецкой оккупации она была членом нашей «Свободы». Эта организация Збигнева Мицнера (из которой его в конце концов вытеснил Вацлав Загурский[87]) объединяла журналистов, писателей и актеров, в том числе и многих евреев, не живших в гетто. Панна Аскенази кружила по городу с сумкой, полной подпольного самиздата, и заходила к нам — туда, где кончалась тогдашняя аллея Независимости. Казалось, она не вполне осознает происходящее вокруг. По ее словам, ей случалось терять ощущение времени и пространства. Однажды она ездила кругами на трамвае, проезжая весь маршрут туда и обратно, пока не обратила на себя внимание синей полиции[88]. Ее арестовали, но она сумела избавиться от содержимого сумки в туалете, и как-то ее освободили. Кто знает, быть может, она призналась, что ее отец — знаменитый профессор, или же полицейским не хотелось заниматься помешанной. Кажется, в оккупированной Варшаве она была одинока. По-моему, о ней никто не заботился. Как она погибла, мне неизвестно.
И еще один профессор-пессимист приходит мне в голову: Мариан Здеховский, который незадолго до начала войны выпустил книгу «Перед лицом конца» и, к счастью для себя, подобно Аскенази, не дождался исполнения своих предсказаний. Но мысль о его совершенно беспомощном сыне для меня столь же мучительна, как мысль о панне Аскенази. Во время депортаций из Вильно в июне 1941 года он попал в облаву и поехал в лагерь, где такие, как он, умирали в числе первых.
Эта воронка, этот колодец, эта бездна страданий невинных существ — а сколько среди них было психически больных или на грани психической болезни, с ощущением ужаса, многократно усиленным болезнью. И эта мысль возвращается вновь и вновь.