– Один князь.
– Какой князь?
– Зачем? Я сказал – князь. Этого достаточно.
– По постановлению ЦК предлагаю вам сказать фамилию.
– Хорошо, это – граф, – тихо сказал Татаров.
– Граф?
– Это же неважно, граф или князь, вообще зачем фамилия?
– Центральный комитет приказывает вам.
Татаров сморщился, проведя рукой по лбу.
– Граф Кутайсов, – тихо сказал он.
– Кутайсов? – поднялся Чернов. – Вы с ним сносились? А известно вам, что партия готовила покушение на графа Кутайсова?
Голова Татарова опустилась, руки судорожно сжимали край стола.
– Вы солгали, – услыхал он приближающийся голос Чернова, – скрывая свой адрес, солгали об источнике денег. Чарнолусский вам не давал. Мы это проверили. Цитрона вы даже не знаете, фамилию его услыхали впервые три дня тому назад от Минора. Вы подтверждаете это?
Татаров вздрогнул, поднял голову. Последние силы вспыхнули. «Уйти, бежать» – пронеслось. Он закричал:
– В чем вы меня обвиняете?! Что это значит?!
– В предательстве! – крикнул несдержавшийся Тютчев.
Родилось долгое, страшное молчание.
– Будет лучше, если сознаетесь. Вы избавите нас от труда уличать вас, – сказал Чернов.
– Дегаеву были поставлены условия. Хотите мы поставим условия вам? – проговорил Бах.
Савинков на протоколе рисовал что-то вроде ромашки. Дверь открылась и все увидали на пороге Азефа. Он был сердит, насуплен. Кто его знал, мог догадаться, Азеф в волнении.
– Простите, товарищи, я запоздал, – тихо пророкотал он.
– Мы кончаем, Иван, садись, – сказал Чернов. Скользкий взгляд по Татарову сказал всё. Азеф прошел, грузно вдавив тело в кресло, в углу комнаты.
Покачнувшимся голосом, каждое мгновение могшим перейти в рыдание, Татаров сказал:
– Вы можете меня убить. Вы можете меня заставить убить. Я этого не боюсь. Но я не виноват, честное слово революционера.
Чернов склонился к Тютчеву. Тот мотнул серебряной, коротко стриженой головой. Чернов стал писать. Потом бумажка пошла к Тютчеву, Савинкову, Баху.
Татаров смотрел на свои ботинки, ему казалось, что шнурки завязаны туго и неудобно. Чернов встал, обращаясь к Татарову прочел:
«Ввиду того, что Н. Ю. Татаров солгал товарищам по делу и о деле, ввиду того, что имел личное общение с графом Кутайсовым и не использовал его в революционных целях и даже не довел о нем до сведения ЦК партии, ввиду того, что Татаров не мог выяснить источника своих значительных средств, комиссия постановляет устранить Татарова от всех партийных учреждений и комитетов, дело же расследованием продолжать».
Татаров не поднял головы.
– На сегодня вы свободны. Но ЦК запрещает вам выезжать из Женевы без его на то разрешения. Отъезд ваш будет рассматриваться как побег.
Не прощаясь, опустив голову, Татаров вышел. В передней почувствовал, что дрожит. На улице шел дождь. Татаров его не заметил, хотя и поднял воротник.
14
– Да он же уличен! – кричали в комнате. – Погибли товарищи! – Убить – Но разве на основании!? – Провокаторов убивали с меньшими основаниями!
Азеф кричал бешено: – И выпустили!? Выпустили?! Его надо было давить сейчас же, как гадину! – лицо Азефа исказилось злобой, какой еще никогда никто не видал.
– Но пойми, не тут же на квартире Осипа Соломоновича!? – кричал Чернов.
– Мягкотелые вороны! Слюнтяи! Чистоплюи! Тут нельзя!? А ему нас посылать на виселицу можно?! Вы знаете, что он повесил товарищей? Или вам это как с гуся вода!!!??? – закричал Азеф, и быстрыми шагами, ни с кем не прощаясь, вышел, хлопнув дверью.
15
Утром в номер Татарова постучали. Татаров сидел неумытый, в рубахе, перерезанной помочами. Вошел Чернов. Не подавая руки, сел в кресло. Татаровым овладело беспокойство.
– Даже руки не подаете? – проговорил он.
– Николай Юрьевич! Мы не подадим вам руки до тех пор, пока вы не смоете с себя подозрений, – начал Чернов.
– Скажите, – задушевно сказал он. – Зачем вы лгали? Зачем вся эта история с Кутайсовым? с Чарнолусским? с гостиницей? что всё это значит?
Мысли Татарова бились и путались.
– Виктор Михайлович, понимаете, что я переживаю? – голос его задрожал, это было хорошо, – мне, проведшему годы тюрьмы, ссылки, восемь лет жившему мучительной революционной работой, словно сговорясь, бросают нечеловечески тяжелое обвинение?
Челюсть Татарова вздрагивала, он мог заплакать.
– Я не могу на суде, это слишком тяжело. Но у меня есть что сказать. Все говорят о провалах в Питере, в Москве, о провокации. Но разве я не чувствую сам, что провокация есть, – проговорил Татаров. – Я знаю, что есть. И вижу, что я ошибся, не доведя об этом до сведения товарищей. Я ведь на свой риск и страх давно веду расследование, как могу, и теперь мне удалось…
– Выяснить провокатора?
– Да.
– Фамилия? – взволнованно придвинулся к нему Чернов.
– Виктор Михайлович, вы не поверите, но это факт! Это – факт! – ударил себя в грудь Татаров, – партию предает… Азеф…
– Что?! – вскрикнул, вскакивая Чернов. – Оскорблять Азефа! Руководителя партии?! Вы наотмашь эдак не отмахивайтесь! Я пришел за чистосердечным признанием! И ваша роль теперь ясна, потрудитесь явиться для дачи новых показаний!!
– Но это же правда, уверяю вас, Виктор Михайлович, что это правда! – закричал Татаров, наступая на Чернова, – я достану вам факты!
– Негодяй! – сжав кулаки, Чернов выбежал из комнаты.
Татаров торопливо укладывал чемоданы. «Смерть, да, да, да, смерть!» – метался он по запертому номеру. И когда его ждали для дачи показаний, Татаров был уже под Мюнхеном, по дороге в Россию.
16
Весна шла теплая, голубая. В Петербурге пахло ветром с Невы. Цвели острова. По Невскому шли веселые люди. В притихших садах пригородов белым цветом раскидалась черемуха. По ночам на улицах слышалось пенье.
Близорукий шатен в золотом пенснэ, товарищ прокурора Санкт-Петербургской судебной палаты, Федоров, в этот день не чувствовал весны. Он был мягок. Получив предписание выехать в Шлиссельбург для присутствия при казни террориста Каляева, почувствовал себя дурно.
Федоров даже не знал, как туда ехать, в Шлиссельбург? Объяснили, надо сесть в полицейский катер у Петропавловской крепости. И Федоров в катере, волнуясь, ехал пять часов. Были тихие сумерки. Нева катилась потемневшая. Над ней плыла ущербленная луна. В лунном свете бе-лосиними показались Федорову стены и башни Шлиссельбурга.
Подрагивая от холода, от нервов, в сопровождении жандармов Федоров прошел в ворота с черным двуглавым орлом и надписью «Государева». Белые дома, зеленые садики крепости показались странными. В сопровождении жандармов пошел к дому коменданта. Направо в сумерках увидал белую церковь, с потемневшим крестом. Церковь стояла тихо, словно была в селе, а не в крепости.
– Я товарищ прокурора, Федоров, – проговорил Федоров, здороваясь с комендантом.
– Очень приятно, – сказал комендант, но видимо ему было скучно.
– Я хотел бы сейчас же пройти к заключенному.
– Время еще есть, – сказал скучно комендант. – Впрочем ваше дело. Корнейчук! – крикнул он. – Проведи господина прокурора в манежную.
17
Каляев, в черном обтертом сюртуке, сидел на кровати. Шея была голая, худая. В камере стоял стол, стул, кровать. Каляев казался маленьким, тщедушным. На шум открывшейся двери он обернулся.
– Здравствуйте, – проговорил, входя с жандармом Федоров. – Я товарищ прокурора судебной палаты.
Федоров представлял себе террористов гигантами с огненными глазами. Мягкий Каляев поразил его. Странными были ласковые глаза. Это не глаза террориста.
– Я знал, что вы придете. Садитесь, – проговорил Каляев.
– Простите, – сказал Федоров, голос его дрогнул. – Я, господин Каляев, не знаю, известно ли вам, что если вы подадите на высочайшее имя прошение о помиловании, то смерть будет заменена вам другим наказанием?
Странные глаза Каляева остановились на Федорове, как бы не понимая его.
– Я буду просить, – улыбаясь сказал Каляев, – но не царя, а вас и то только об одном. Доведите пожалуйста до сведения правительства и общества, что я иду на смерть совершенно спокойно. Помилования я не просил, когда меня уговаривала великая княгиня Елизавета. И сейчас просить не буду.
Каляев увидал: Федоров взволнован, у него вздрагивают губы.
– Я хочу говорить с вами, – сказал Каляев и улыбнулся мягко, – как бы это сказать… казнь будет через несколько часов… как с последним человеком, которого я вижу на земле. Только постарайтесь понять меня и исполните мою просьбу. Я не преступник и не убийца. Я воюющая сторона, сейчас слабейшая, в плену у врага, он может со мной сделать, что хочет. Но душу мою, мои убеждения, идею мою он не может отнять, понимаете?
– Господин Каляев, я человек других убеждений, – проговорил Федоров.
На лицо Каляева вышла странная, как будто даже насмешливая улыбка.
Федоров путался. Ему хотелось сделать что-нибудь приятное этому маленькому, тщедушному человеку – перед его смертью.
– Может быть, вы хотите переговорить со мной наедине? Выйдите! – бросил он жандарму.
Жандарм споткнулся, зацепив шпорой о шпору, зазвенел и вышел. Но когда дверь заперлась, Каляеву показалось, что зря, что говорить не о чем. Федоров платком протирал пенсне.
– Странно, – глядя в пол, медленно произнес Каляев, – может – быть мы с вами были в одном университете.
– Я окончил в Москве, – проговорил Федоров, надевая пенснэ.
– Я там начал, – сказал Каляев, но вдруг нервно вскочил и заходил по камере. – Если б вы знали, если б знали, как я волнуюсь. Поймите, я хочу, чтоб товарищи знали, что я иду на смерть совершенно спокойно и ни о каком помиловании не прошу.
Помолчав, Федоров сказал:
– Может быть вы хотите написать об этом? Я приглашу ротмистра, он засвидетельствует и это будет документ. Я передам его в палату.
– Но разве это можно? Да, да, пусть все знают, что я умираю спокойно. Ведь это необходимо, поймите, в интересах дела. Спокойная смерть это сильный акт революционной пропаганды. Это больше чем убийство.