«Это он смеется над ней, над Верой. Он знает ее. Знает, что она сейчас скажет, что думает».
– Что ж твой роман будет автобиографичен?
– Пожалуй. Это тонкое замечание.
– Очень грустно. И в нем не будет ни к кому любви?
– В конечном счете – нет. Хочешь, я прочту тебе единственное место о настоящей любви моего героя? Слушай: – «Когда я думаю о ней, мне почему-то вспоминается странный южный цветок. Растение тропиков, палящего солнца и выжженных скал. Я вижу твердый лист кактуса, лапчатые зигзаги его стеблей. Посреди заостренных игл, багрово-красный, махровый цвет. Будто капля горячей крови брызнула и как пурпур застыла. Я видел этот цветок на юге, в странном и пышном саду между пальм и апельсиновых рощ. Я гладил его листы, я рвал себе руки об иглы, я лицом прижимался к нему, я вдыхал пряный и острый, опьяняющий аромат. Сверкало море, сияло в зените солнце, совершалось тайное колдовство. Красный цветок околдовал меня и измучил».
«Почему он не чувствует, что это больно? Зачем говорит, что любит? Зачем всегда хочет делать боль, убивать этими ужасными мелочами. Он читает только для того, чтобы доставить мне неприятность».
Держа исписанный лист, смотря на Веру, Савинков видел, что она не выдерживает игры.
– Иногда мне кажется, что я напрасно с детьми приехала к тебе, – говорит Вера. И тихо вышла из кабинета.
3
– А разве мы не вместе? – вечером говорил Савинков, сидя с Верой.
– Мы под одной крышей. Если это вместе, то мы вместе. Ведь казалось бы пустое: – расскажи, о чем ты думаешь, что пишешь, ведь ты же ходишь по вечерам один и думаешь над работой? Разве многого я хочу, после стольких лет горя? Я хочу части твоей души, твоего внутреннего мира, впусти меня, мне нужно человеческое участие. Ты замыкаешься в себе. Разве это любовь? Если ты называешь любовью нашу жизнь, то мне такая любовь без слов, без внутреннего чувства ужасна.
Савинкова сердил тон Веры. Не хотелось слушать, но не хотелось и уходить.
– Вот вчера, – говорила Вера, – ты после работы лежал на диване и спал, я вошла и мне показалось, что даже твои закрытые глаза обращены внутрь, в самого себя, что в них может быть мука, но скрытая от меня, мне показалось, что ты совсем чужой и я испытала буквально физическую боль, я чуть не вскрикнула.
– Какая ерунда, – пробормотал Савинков, – и какая тяжесть. Так нельзя жить. Ты хочешь того, что я не могу тебе дать и что ты может быть даже сама не возьмешь.
Савинков, говоря это, глядел на Веру, и думал – «как она постарела». Савинков боялся слез.
– Зачем же тогда ты вывез меня? – проговорила Вера. – Неужели затем, чтобы я и здесь, в Париже испытала еще раз свое одиночество? И убедилась, что ты не только меня не любишь, как я хочу, но что я тебе совсем чужая? Ведь ты же мучишь меня, ты убиваешь меня.
– Чем я убиваю, скажи, ради Бога? – раздраженно вставая, проговорил Савинков.
– Муж и жена, Борис, могут быть счастливы, когда меж ними нет недоговоренного. А между мной и тобой – глухая стена. И ты убиваешь меня тем, что не хочешь сломать ее, словно тебе это будет мешать. А мне… – голос Веры дрогнул, но она собралась с силами, выговорив:
– Зачем же тогда говорить о любви? Ее нет. А может быть никогда и не было. Я знала, что ты живешь необычной, тяжелой жизнью, я мирилась с этим. Я ждала. Но чего же я дождалась? Вот я пришла к тебе, как девочка, опять думала, наконец, будет счастье. Оказалось мы друг другу стали чужды. У тебя для меня нет даже слов. При любви такого одиночества, Борис, не испытывают. Ведь я совсем одна…
Савинков сидел молча. Ему было даже скучно. Он знал, что в романе будет подобная глава несчастной любви. Он только удивлялся, что Вера тонко и верно говорит. Не подозревал.
– А то, что ты считаешь любовью, это для меня ужас, Борис. Ведь я знаю, что за порогом моей комнаты всякая связь со мной прекращается. Ты ушел и я вычеркиваюсь из сознания. Я тебе больше ненужна. Это позорно, это ужасно, Борис. Меж нами нет и не было того духовного заражения, которое у любящего мужчины превращается в благодарное и любовное отношение к женщине. У тебя это исключено. Ты – один. Ты хочешь быть один. Твоя любовь – сухая обязанность. Но ведь есть женщины интереснее меня, которым ничего другого и не требуется?
Савинков сидел, не меняя позы. Сейчас он взглянул на Веру, внезапное злобное чувство, как к страшной тяжести, охватило его.
– Вот этого, самого важного женщине, как я теперь лишь поняла, у нас с тобой, Борис, нет и никогда не было. Ты не будешь возражать. Именно поэтому я и была несчастна, а не потому, что много приходилось страдать. Ведь когда ты обращаешься ко мне, делишься мыслями, я знаю, что это ничем не отличается от разговора с твоими товарищами. Моя мысль ничего тебе не прибавит, ничего не отнимет. Ты не видишь, не хочешь замечать моей жизни. Даже в мелочах, когда мы идем с тобой по улице, здесь в Париже, ты никогда не возьмешь меня под руку. Ведь я бы не отдернула руки. Может быть, я была бы даже счастлива. В отсутствии этого жеста я чувствую, как ни в чем твою отчужденность. Ты хочешь идти один, быть один. Так зачем же тебе я?
– Может быть многое из того, что ты говоришь, верно, – проговорил Савинков холодно. – Но если ты хочешь меня в чем-то обвинять, то вины я не чувствую. Я не могу очевидно тебе дать того, что тебе надо. Тебе нужно, собственно говоря, мещанское счастье покойного житья-бытья Афанасия Ивановича с Пульхерией Ивановной!
– Неправда! – вскрикнула Вера, не сдерживая слез. – Я хочу искренности! Только искренности! А ты ее не даешь… – и, не будучи в силах больше сдерживаться, Вера зарыдала.
Савинков вышел из кабинета. Накинул пальто, надел котелок и, легко ступая, спустился по лестнице. Он ехал на скачки в Лонгшан и не любил опаздывать.
4
Вера сидела в угловой комнате. Был сумрак. В окно виднелся красный край падавшего за церковь солнца. Очевидно к вечерне в церковь шли люди. Вера смотрела на них и думала: счастливы ли они, ну вот та дама, что идет под руку с мужчиной в кепи? Он ее крепко держит, что-то говорит. Вера старалась скрыть, как завидует встречным на улице, по виду счастливым людям.
Ей казалось с девичества, что вся она полна каким-то неизжитым, необычайным чувством и настанет момент, она отдаст себя всю этому чувству, будет держать в руках свое счастье и счастье любимого единственного человека. Этот момент, казалось, наступил, когда в квартиру к ним вошел Савинков. Вера шла навстречу любви, но в любовь вплелась странная темнота, в которой не выговаривалось настоящее, темнота ширилась и покрыла все чувство. Пришли дети, страхи, боязни, горе, одиночество, вся гордость, страсть были растоптаны. А жизнь стала уходить. И вот Вера, словно вчера отворившая дверь студенту Савинкову, выброшена и никому ненужна. Ведь жизнь не начиналась еще, а уж кончилась и другой нет. Вера чувствовала в этих сумерках безграничное отчаяние и рыдала.
5
Савинков становился всё молчаливей. По ночам не приезжал. Мало говорил. В это утро Вера не узнала себя. Она прошла быстро в комнату, еще слыша голоса Тани и Вити, которых уводила мадемуазель. Вера прошла, словно в комнате забыла что-то важное. Но войдя, остановилась, сжала руки, потом схватилась за голову и почувствовала жутко и остро необходимость порвать эту невыносимую жизнь.
Все словно от пустяка. Оттого что вчера не отвечал на вопросы. А когда Вера заплакала, встал, уехал и не вернулся на ночь.
«Должна, должна», – простонала Вера и почудилось, что ворот душит. Вера расстегнула платье. От внезапного узнания, что она действительно уйдет, стулья с гнутыми ручками-головами львов, которые вместе выбирали, темно-красные портьеры, кресла, зеркала, все показалось сразу чуждым, словно Вера вошла в незнакомую квартиру.
«Боже мой. Боже мой», – повторяла она, ощущая тяжелую притупленность чувств. Словно руки, ноги, вся она была в то же время не она. Вспомнилось: когда пришла мебель, как распаковывали, развертывали бумагу, как смеялся Борис. Вера, рыдая, упала на диван – «Боже мой, как любим, как любим, о, как ненавижу я этот Париж, товарищей, всю эту революцию, разбившую мое счастье».
Вера видела, как сейчас, новенькую студенческую шинель, фуражку, он был иным, сильным юностью. Все ушло, даже выражение лице стало жестоким и надменным. И вот такой, неласковый, он приходил к ней, она отдавала ему тело, а душа замирала от ужаса, голова была холодна и той любви, которой хотела, не было, не было. «Я не виню», – шептала Вера, – «я сама ошиблась, я ошиблась всей жизнью».
6
Вера ждала Савинкова, чтобы сказать об отъезде. Она представляла себе лицо и слова. Внутренне знала, как все будет.
Он стоял у стола и слушал, смотря в сторону. Он тоже знал, что этот день наступит. Но у него не было сил смотреть ей в лицо. Он боялся слез. Был еще странный, почти необъяснимый стыд, который он скрывал даже от самого себя. Разговор был короток, сух, поэтому мучителен.
– Мне б не хотелось одного, – сказал он, когда Вера хотела выйти, – чтоб у детей осталось к отцу чувство неприязни.
Вера остановилась.
– Деньги я буду высылать на русско-азиатский банк… Горько улыбнувшись. Вера пошла, чтоб не разрыдаться при нем. Он ждал с нетерпением, когда она выйдет. И с удовлетворением слушал удалявшийся по коридору шелест ее юбки.
7
В квартире настал тот ужасный момент, когда она стала разоренной. Вера была молчалива. Беспричинно часто со слезами целовала детей. Дети были веселы, они хотели ехать. Пришедшая проститься мадемуазель, смеясь, лопотала с ними. Четырехместное извозчичье ландо уж подъехало к дому. В последний раз Вера, из ландо, взглянула на окна. В окнах никого не было. Вера, не в силах сдерживаться, зарыдала. И дети не умели успокоить мать. Дети думали, что она плачет оттого, что долго не увидит отца. Она же плакала потому, что не увидит его никогда.