Муравьев вскоре подал в отставку, а бал с участием царя был отменен. Но оставались по-прежнему две цели — Трепов и великий князь Владимир Александрович. Кроме того, Швейцер по собственному почину наметил еще двух жертв — новый министр внутренних дел Александр Григорьевич Булыгин и его товарищ Петр Николаевич Дурново. Грандиозный теракт «на четверых» намечался на 1 марта — день панихиды по Александру II. (А эсеры собирались, стало быть, справить панихиду по его убийцам.) Швейцер вытянул у Тютчева (не обладавшего, повторяю, никакими полномочиями) согласие на эту авантюру.
Но 26 февраля Максимилиан Швейцер погиб той же смертью, что и Покотилов — заряжая бомбы. Взрывом разворотило целый этаж, вещи, вылетевшие из выбитого окна, долетели через проспект и площадь до Исаакиевского собора и повредили его решетку. Там же, в соборном сквере, нашли оторванные пальцы «мистера Артура Генри Мюр Мак-Куллоха». Тело его, с развороченными внутренностями и полуоторванной головой, обнаружили там, где полчаса назад был гостиничный номер. Смерть жуткая, но мгновенная.
В Киеве все было совсем нелепо. Здесь готовилось покушение на Клейгельса. Бывший петербургский градоначальник был, по свидетельству Спиридовича, переведен в Киев при следующих обстоятельствах:
«Сын его давнишнего приятеля, блестящий гвардейский кавалерист X. тратил большие суммы на очаровывавшую весь кутящий Петербург француженку М. Отец офицера, обеспокоенный за состояние своего сына, просил Клейгельса помочь ему, и тот потребовал выезда М. из Петербурга. Но М. была очень популярна и имела хороших защитников. Кавалерист пожаловался командиру полка, тот доложил выше — и так дошло до командующего войсками гвардии великого князя Владимира Александровича, который вступился за офицера и при первой же встрече с Клейгельсом наговорил ему много резкого и нехорошего. Престиж градоначальника был подорван, оставаться в Петербурге ему было неудобно, и как выход из положения генералу Клейгельсу было предложено киевское генерал-губернаторство»[153].
Боришанский не нашел ничего лучше, чем обратиться в местную организацию ПСР с просьбой предоставить людей для покушения. (А, впрочем, какой у него был выбор?) Об этом узнал возглавлявший киевскую жандармерию хитрый и ловкий Спиридович.
«В комитет была брошена мысль, что убийство генерала Клейгельса явится абсурдом. Поведение генерал-губернатора в Киеве не подает никакого повода к такому выступлению против него. Приводились доказательства. Эта контрагитация была пущена и в комитет, и на тех, кого Барышанский (sic) мог привлечь в качестве исполнителей».
Клейгельс вел себя в Киеве весьма сдержанно, «…своими широкими взглядами и сдержанными поступками как бы старался заставить забыть, что он служил раньше по полиции, и показывал себя просвещенным администратором».
В итоге Боришанский несолоно хлебавши покинул Киев, уехал в Петербург и примкнул к группе Швейцера. Туда же приехала из Москвы Дора Бриллиант. БО сконцентрировалась в столице. А существовать ей, той БО, которую создал в конце 1903-го — начале 1904 года Азеф, оставались считаные недели.
Приезд Азефа в Россию планировался весной 1905 года, когда три организации «станут на ноги». Так решил ЦК. Пока что он разъезжал между Женевой, где проходила основная партийная жизнь, и Парижем, где жила Любовь Григорьевна с сыновьями.
Перед отъездом в Россию Ивановская была у Азефа в Париже и, случайно зайдя в комнату, застала следующую сцену:
«На широчайшей кровати, полуодетый, с расстегнутым воротом фуфайки, лежал откуда-то вернувшийся Азеф, хотя было еще не поздно. Все его горой вздувшееся жирное тело тряслось, как зыбкое болото, а потное дряблое лицо с быстро бегавшими глазами втянулось в плечи и выражало страх избитой собаки с вверх поднятыми лапами. Это большое, грузное существо дрожало, словно осиновый лист (как узнала я впоследствии), только при мысли о необходимости скорой поездки в Россию»[154].
А ведь другим людям, общавшимся с Азефом, он казался «образцом спокойного, не рисующегося мужества». «О нем говорили, что в нем есть небоязнь боязни, что он даже не знает, что такое боязнь»[155].
Боялся ли Азеф?
Он сам выбрал опасный образ жизни, выбрал сознательно. Нет, конечно, ему бывало страшно. В Азефе таилась какая-то темная сила, мощь, заставлявшая самых разных людей играть по заданным им правилам. Но выкроена его душа была на мелкий размер. В нем уживались вместе отчаянный авантюрист и мирный обыватель. Авантюрист рисковал, а обыватель боялся.
И у него не было никакой «правды», никакой сверхидеи, которая противостояла бы этому страху. Сазонов и Каляев шли на смерть, Плеве и Трепов жили под дамокловым мечом, под ежедневной угрозой расправы — но и те и другие знали, за что умирают. А ради чего рисковал жизнью Азеф? Ради денег, которыми он в полной мере не мог воспользоваться? Власти над людьми? Куража? Способности влиять на ход событий? Самоутверждения?
Но человек с таким самообладанием, такой способностью контролировать себя, менять роли — неужели он не мог скрывать свой страх? Он и скрывал. Почти ото всех.
Ж. Лонге и Г. Зильбер приводят следующее свидетельство. Азеф гостил в семье у одного из товарищей (в Финляндии, после осени 1905 года):
«…Однажды среди ночи они были разбужены подавленными криками и стонами, исходившими из комнаты, где спал их друг. Приоткрыв осторожно дверь, они увидели Азефа, скрежетавшего во сне зубами и хриплым задыхающимся голосом повторявшего бессвязные, непонятные, жуткие слова: „Нет… Так невозможно… невозможно. Это не может дальше длиться… Нужно иначе… иначе…“».
Но — справедливо указывают биографы провокатора — даже этот эпизод свидетельствует о самообладании Азефа. Ведь и в ночном кошмаре он не произнес ни слова, которое могло бы его скомпрометировать или выдать.
«Товарищи думали, что в этом сказывается тяжесть пережитого им страданья об ушедших туда, откуда нет возврата, близких людях, может быть, психологический надлом человека, вечно ходящего под виселицею, вечно рискующего своей и чужой жизнью, вечно вынужденного думать о необходимости и всё-таки тяжком пролитии крови… И бережнее, любовнее, внимательнее настраивались к человеку, с которым вначале связывало их только дело»[156].
Нет, никому и в голову не приходило заподозрить Азефа в малодушии!
Только перед двумя людьми он не скрывал, а просто-таки демонстрировал «трусость». Первым был Ратаев. Постоянные опасения агента Раскина-Виноградова за свою безопасность были хорошим «алиби», объясняли неполноту его сведений. Вторым человеком была Любовь Григорьевна. Азеф предпочитал, чтобы его спутница относилась к нему без восхищения, без пиетета — лишь бы не начала догадываться о скрытых сторонах его жизни. А может быть, он просто нуждался в женской жалости, в утешении.
Так что, думается, нервная дрожь на широчайшей парижской кровати была отчасти спектаклем для жены, который случайно увидели посторонние. Когда Азеф хотел продемонстрировать свои чувства, он, как правило, делал это не без театрального излишества: рыдал, когда товарищ рассказывал ему о порке, которой он подвергся на Сахалине, целовал руки другому товарищу, вернувшемуся с удачного «акта». Эти проявления эмоций тем более впечатляли, что они резко контрастировали с обычной «каменной» сдержанностью главы БО.
Но едва ли на рубеже 1904–1905 годов Азеф так уж боялся вернуться в Россию. Что ему там на самом-то деле угрожало? Хотя, конечно, во второй раз с ведома властей оказываться у самого эпицентра событий и вновь демонстрировать полное неведение ему не хотелось. Это просто подорвало бы его репутацию как агента. А может, и вызвало бы подозрения…
К тому же у Азефа было в эти дни в Париже чем заняться. Скромная квартирка, где жил он с семейством, была постоянно полна народу.
Являлись сюда для переговоров, для заключения соглашений и прочего представители еврейского «Бунда», от Польской социалистической партии (PPS), армянские революционеры («дашнаки»), русские «аграрии» (князь Хилков)[157].
Не все гости, конечно, отдавали себе отчет, какую роль в ПСР играет их собеседник, и большая их часть не знала его настоящего имени. Для них достаточно было того, что этот человек, Иван Николаевич, представлял эсеров на Парижской конференции.
А Азефу эта спонтанная коалиционная деятельность давала важную информацию, которой он мог дозированно делиться с Ратаевым… а мог и не делиться.
Так что у Азефа были основания не торопиться в Россию.
Но разумно ли было в этом случае делить организацию на три группы, оставляя их без непосредственного руководства? Не лучше ли было все силы направить в одно место? Московское дело получилось, но ведь при участии Швейцера, Дулебова и других Савинкову и Каляеву проще было бы довести его до конца.
Давайте встанем на место Азефа.
Выдавать людей, занятых в терроре, он не хочет. Не столько даже боится, сколько пока нет резона: пригодятся еще. Это же не Клитчоглу с ее дилетантами, это его люди, послушные, обученные.
Как же отвлечь внимание полиции от Москвы, от покушения на Сергея Александровича, которое, несомненно, было главной задачей — ведь именно в Москву отправили Савинкова и Каляева, главных, закаленных, испытанных в деле террористов?
Распылить ее внимание. Петербуржцы и киевляне обязательно наделают неловкостей, полиция кинется искать их, следить за ними (но, скорее всего, никого или почти никого не поймает), а тем временем…
Осенью Азеф еще не знал, что это не понадобится, что сама история в январе — феврале 1905 года сосредоточит все внимание полиции на Петербурге.
Для великого князя это обстоятельство стало роковым. Но и для БО ПСР тоже.