— Ваше высокоблагородие, переворот в Петербурге! Елизавета — Петра Великого дочь — ныне на трон водворились!
— Да брось ты! — не поверил Татищев, однако сам сел напротив курьера, потребовал строго: — А ну, рассказывай всё по порядку, да токмо не ври — шею сломаю!
— Ну зачем мне врать? — обиделся курьер. — Проку мне от этого никакого не будет, а только один вред.
— Рассказывай, не тяни, — поторопил его Татищев.
— Да уж как легло на душу, так и доложу вам. Что сам видел, что от других слышал, а токмо во всём правда одна, без всяких прикрас. С коллегии начну, где пребывал я каждодневно, да всё замечал — это Андрей Иванович Остерман и князь Черкасский всё шепчутся промеж собой, всё глядят на улицу в окна. Перепуганы оба, как коты от брошенного в них веника. Я тоже не заметно подошёл к окну, гляжу, на площади тьма-тьмущая гвардейцев. Ушёл из коллегии в гостиницу, а там тоже ходят господа на цыпочках и пальцы к губам прикладывают: цыц, мол, ни слова ни о чём. Ночью, слышу, шум на набережной, а утром крики радостные: «Виват Елизавете — российской императрице!» Как? Что? — люди с ума сходят — знать хотят все подробности. Куда ни шагни — всюду о ней, и о том, как было. Сама-то ома, Елизавета Петровна, никак не могла решиться на отчаянный шаг, чтобы, власть захватить, и стать самодержавной царицей. А тут французский посланник, маркиз де-ля Шетарди пожаловал к ней…
— Знаю такого, продолжай, — ответил Татищев.
— Шетарди ей и говорит: «Ваше императорское высочество, не хочу вас пугать, но должен предупредить о грозящей вам опасности. Узнал я из верного источника, что вас хотят упрятать в монастырь!» «И кто же эти люди?» — спрашивает цесаревна, а Шетарди в ответ: «Остерман, Головкин, Левенвольде, Миних. Советую вам немедленно действовать!» — «А ну как дело сорвётся?» — усомнилась она. А он говорит ей на это: «Ну что ж, положим, дело сорвётся, но всё равно вам не избежать монастыря!» «Хорошо, я согласна на всё», — говорит цесаревна. Уйдя от цесаревны, маркиз де-ля Шетарди передал через своего секретаря червонцы для гвардейцев. Ночью врач Лесток побывал у цесаревны и застал её перед образом Богоматери. Елизавета молилась, прося благословения на свой дерзкий вызов, который намеревалась совершить этой ночью. Зная, что в случае неудачи её ждёт смертная казнь, она обещала божьей матери, если добьётся императорского престола, навсегда отменить смертную казнь. Перевалило за два часа ночи, когда к ней во дворец начали съезжаться все её приверженцы. На Елизавете, рискующей жизнью, не было лица, бледность разлилась по щекам, но голубые глаза горели горячим огнём, и грудь поднималась от вздохов. Лесток прикрепил к её платью орден Святой Екатерины и серебряный крест. Заговорщики с трудом дождались, когда она наденет шубу, — помогли ей, и она следом за ними вышла во двор и села в сани. С ней рядом расположился Лесток, а Воронцов и Шуваловы встали на запятки. В других санях разместились Алексей Разумовский и Василий Салтыков с тремя гренадерами сзади.
Сани мчались без помех до самой съезжей Преображенского полка, к казармам гвардейцев. Едва остановились, караульный ударил в барабан, объявляя тревогу. Тридцать гренадеров, знавших обо всём заранее, бросились в казармы и подняли на ноги солдат. Около четырёхсот человек двинулись через Невский проспект к Зимнему дворцу. Лесток отделил четыре отряда, каждый по двадцать пять человек, и приказал арестовать Миниха, Остермаиа, Левенвольде и Головкина. В конце Невского Елизавета вышла из саней и пошла пешком, не поспевая за гренадерами. Тогда её взяли на руки и донесли до Зимнего дворца. Решительно вошла она в караульное помещение, затем во внутренние покои дворца и направилась прямо в спальню Анны Леопольдовны. Регентша пробудилась от властного голоса цесаревны:
— Сестрина, пора вставать!
Гренадеры, вошедшие с цесаревной, помогли регентше и её супругу, Антону Ульбриху, подняться с постели, а Елизавета пошла в комнату маленького императора. Его разбудили и приказали кормилице отнести в караульную. Елизавета потом взяла его к себе в сани, а в другие усадили Анну Леопольдовну с супругом…
— Ну и чешешь, господин курьер, словно по писанному, — остановил гости Татищев. — История не терпит таких украшательств. А мне для истории твоё донесение небесполезно. Скажн-ка лучше, что с арестованными министрами сталось? Где Остерман?
— В каземат брошены, судить будут — и Остермана, и Головкина. А делами у императрицы ныне ведают Алексей Бестужев-Рюмин и Воронцов. От них и послание к вашему превосходительству…
— Да-да, — вспомнил Татищев о свитке, который держал в руках, и совсем забыл о нём, слушая курьера. Вскрыв печати, развернул свиток, прочёл указ её императорского величества о восшествии на всероссийский престол… Тут же инструкции в отношении России к Персии, уже известные ранее. Почудилось Василию Никитичу, что Елизавета слишком внимательна к Надир-шаху! «Не будь она новой императрицей, глядишь, и согласилась бы в жёны к Надиру!» Однако прочь всякие домыслы — государыня есть государыня, и никому не дано принижать её достоинство. Тем более, что у неё постоянный фаворит появился, певчий какой-то, вроде бы Разумовский!»
Тут же была и личная записка для Татищева с просьбой купить ей камень, называемый растык-таш, — волосы чернить. А не будет такового в Астрахани, то надобно найти способ, чтобы в Персии его купить. «Да, Лизанька, задурили тебе голову персы!» — вновь отметил про себя Татищев и, свернув царские бумаги, сказал курьеру:
— Ну что ж, спасибо тебе за добрые вести, за рассказ твой. Будем не щадя живота служить новой императрице Елизавете Петровне…
С вечера до полуночи, собравшись у Татищева, губернская знать и князь Голицын поднимали тосты за восшествие на российский престол дочери Петра. Много было произнесено слов хороших о ней, но больше поносили её врагов — Остермана, Головкина и прочих бироновских прихвостней. Утром, придя в канцелярию, Татищев написал собственноручно письмо на имя Бестужева-Рюмина и Воронцова, возвещая, сколь радостно приняла далёкая Астрахань восшедшую на русский престол императрицу Елизавету. В этом же письме просил Василий Никитич канцлера сыскать время и заняться укреплением русских позиций, кон отодвинулись далеко на север, а персы, не останавливаясь на занятых землях но Каспийскому перешейку, продолжают напирать на самою Астрахань. И отослал его с курьером. Ждать ответа долго — посему, рассудив здраво, на свой страх и риск стал укреплять воинские силы. Выехал на судоверфь астраханскую, собрал мастеров-корабелов, приказал строить новые суда, а для чего — и так понятно. Ну как начнётся война с Надир-шахом, так с моря и будем бомбардировать его портовые города — Дербент Баку, провинцию Гилянь. И десанты можно будет высаживать на каспийских берегах. Корабелы приняли приказ, как должное, но запросили доне! на лес и. прочие материалы, необходимые для постройки кораблей. Татищев заглянул в казну губернаторскую, а в ней блоха на аркане да вошь на цени. Снова отправил послание канцлеру Бестужеву — денег запросил на постройку военных судов. Долго ждал ответа из Петербурга, а получил сообщение совсем иного содержания. Говорилось в нём, что Россия готовится к. коронации её величества, во всех юродах и весях русские и другие подданные России, народы в приподнятом духе ожидают торжества. Надобно и астраханскому губернатору всполошить народ, готовя его к празднеству, а посему не вредно бы пустить по рукам подписные листы. Но особо отмечалось в послании, чтобы персидский двор достойно отметил день коронации императрицы российской. Татищеву предлагалось собрать с обывателей тыщ десять рублей да отправить Надир-шаху, чтобы устроил он пышный пир во имя русской государыни. И снова Татищев, в сердцах уже и с мыслью, где взять столько денег, отметил: «Крепко замутили разум Елизавете треклятые персы!»
Собрал Татищев чиновников, посудили-порядили и пустили подписной лист по рукам. Скудно, но всё-таки пошёл сбор средств на вакханалию персидского двора. А тут опять указ из Петербурга: снабдить войска шаха на Кавказе хлебом и всем прочим, что запросит его величество. И сообщение по делу Остермана и прочих врагов России. Из описанного было видно, что 18 января на Васильевском острове был устроен эшафот. Шесть тысяч гвардейцев и армейский полк, построившись в каре, еле удерживали толпы обывателей. Но вот затрещали барабаны и поползли к месту казни худые повозки. В крестьянских дровнях привезли больного Остермана, остальные шли следом с поникшими головами. Только Миних держался бодро… Четыре солдата подняли Остермана на эшафот и положили на помост. Сенатский секретарь прочитал приговор. Палачи подтащили осуждённого к плахе, как вдруг тот же секретарь вынул из кармана другую бумагу и громко произнёс: «Бог и великая государыня даруют тебе жизнь!» Палач грубо оттолкнул Остермана, и солдаты сняли его с помоста и усадили в сани. Пощадила Елизавета и Миниха. Всех осуждённых приговорили к ссылке: Остермана — в Берёзов, Левенвольде — в Соликамск, Головкина — в Германк. Вспомнила Елизавета о судье Ненлюеве, который отправлял Волынского на плаху. Приказала ехать ему в Оренбург на место князя Урусова…
— Слава те Богу, — перекрестился Татищев, — хоть князю Василию Александровичу покой предоставили. Обо мне бы ты вспомнила, матушка императрица!
Шли недели и месяцы, на Волге и севере Каспия, на Кизляре и Тереке свирепствовала зима. Приостановилась и без того квёлая жизнь в Астрахани. Темень жуткая по ночам, да завывание волков за городской стеной и в чистом поле. Изредка в барских домах и у самого губернатора устраивались балы, но Татищев не был охоч посещать увеселительные вечера. По ночам сидел перед лампадкой, строчил письма в Петербург и писал историю государства Российского. Незаметно прошёл ледоход, очистилась ото льда волжская дельта, птиц поналетела тьма-тьмущая, рыбаки астраханские подались к Тереку и Куме на подземные погреба — вавилоны — коптить и солить рыбу. И вновь персы напомнили о себе: захватили рыбацкие лодки и рыбаков вместе с ними. Мирза Джелюль отправил одного из русских к губернатору с требованием везти в персидский лагерь провиант и лошадей. Напоминал в письме мирза Джелюль о Голицыне, чтобы ехал поскорей в Дербент, ибо его Величество Надир-шах «потерял вожжи управления народами Дагестана» оттого, что Россия спит, до самых крыш засыпанная снегом, и русский посланник Голицын тоже спит беспечно. Татищев показал письмо Голицыну. Тот взъерепенился: