Светлое пятно на стене меркнет: солнце закрыло длинное серое облако. Отец Ланглу с минуту стоит, прислушиваясь к чему-то, словно в ожидании ответа, и, не получив его в очередной раз, покидает маленький внутренний дворик Собора.
«Ты никогда со мной не говоришь. Как можно быть голосом Бога для людей, когда Бог внутри меня молчит? – размышляет священник, шагая по длинным коридорам и поднимаясь по стёртым каменным ступенькам. – Со мной говорит лишь моя совесть. Та, что оправдывает поступки, которые Ты не одобришь. Но кому, как не Тебе, знать, что я не мог поступить иначе. Ты знаешь о лжи, которая спасла жизнь ребёнку. Ты знаешь, какой смысл для меня несут слова: „Я есть рождение и есть смерть“. Ты знаешь о плотской страсти, которая наполняет смыслом и светом жизнь несчастной юной девушки. Знаешь, как именно я уверовал в то, что Ты есть любовь. Ты всё это знаешь. Только молчишь, и за молчанием твоим я чувствую осуждение. Я мог бы полностью отрешиться от мирского и посвятить свою жизнь служению Тебе. Но моя роль – питать и хранить в сердцах людей человечность, а в городе – стабильность. Своими словами. Своими деяниями. Всё чаще мне снится, что я – это город. И всё чаще мне думается, что я один в ответе за то, что происходит на улицах Азиля. Я в ответе за всех этих людей, до которых невозможно достучаться словами. А достучаться необходимо, потому что наша маленькая лодка раскачивается всё сильнее».
В умывальне Ксавье, чтобы проснуться, плещет в лицо холодной водой, чисто бреется, а потом неторопливо идёт в маленькую кухонную пристройку. Завтрак его – омлет из трёх яиц на порошковом молоке и кукурузная лепёшка с полупрозрачным ломтиком ветчины – проходит в тишине и одиночестве. Никто в Соборе не поднимается в такую рань. Служки заступают на свою работу в семь, студенты заполнят коридоры левого крыла к восьми часам утра. А у отца Ланглу дел так много, что на сон отпущено не более пяти часов.
После завтрака Ксавье переодевается в стерильную пижаму и навещает инкубаторы Сада. Это его святая святых, место, где как нигде более он ощущает присутствие Бога. Колыбель жизни, воплощение чуда. Ксавье вглядывается в мерцающие мягким светом лампы аппаратуры, поддерживающей температурный режим и обмен веществ у будущих младенцев. Улыбается тридцатидвухнедельной девочке, парящей в невесомости своего микрокосмоса. Благословить каждый из зреющих плодов Сада. Остановиться в дверях, прислушиваясь к мерному гудению приборов.
– Я есть рождение… – задумчиво произносит священник и тихо прикрывает за собой двери.
В своей келье он переодевается в дорожную одежду: чёрные брюки и рубаху свободного кроя с белым воротником-стойкой. Кладёт в сумку Библию, растрёпанный толстый блокнот с адресами прихожан, которых собирается посетить, и спускается к выходу из Собора. Проходя центральным нефом, смотрит под ноги на чёрно-белый мозаичный пол. И вспоминает, что Вероника всегда старается наступать лишь на светлые участки. Это один из множества её маленьких ритуалов.
Ксавье думает о Веронике – и мысли эти наполняют его горькой нежностью. Он думает о сказках, что она рассказывает всякий раз, приходя к нему. О её лёгких руках, чьи прикосновения так любят храмовые цветы. О шагах, столь тихих, что часто он скорее угадывает, чем слышит её приближение. О взгляде, вмещающем в себя всю любовь и терпение этого мира. И о бездне отчаяния, скрывавшейся за молчанием Вероники, когда он навещал её в госпитале.
У них был бы сын. Но Бог распорядился иначе. Даже совершенная аппаратура Сада не смогла удержать жизнь в хрупком тельце.
Ксавье останавливается на лестнице. Делает глубокий вдох, выдыхает. Необходимо держать себя в руках. Не надо другим видеть, что у тебя за душой. «Твоё дело сейчас – слушать о людском горе и боли и находить слова утешения для каждого из нуждающихся в нём, – строго одёргивает себя священник. – Для них ты – посредник между людьми и Богом. Никто не должен видеть в тебе обычного человека с такими же, как у всех, страстями и проблемами. Помни и не забывай ни на минуту».
Каменные ступени под ногами сменяются брусчаткой, а та через пятнадцать шагов – тропинкой, проложенной через подстриженный газон. Мост через сонно журчащий Орб – ещё тридцать шагов. Триста метров вдоль высокой бетонной стены, разделяющей Второй и Третий круг. Ксавье Ланглу проходит перекрёсток у пропускного пункта, останавливается у ворот и звонит в тёмный от времени колокол. Пожилой охранник впускает его, даже не проверив код. Привык, что каждое утро ровно в половине седьмого отец Ланглу идёт навещать тех своих прихожан, что не могут дойти до Собора.
– Доброго утра, отец Ксавье!
– Здравствуйте, Пьер. Как здоровье ваших детишек?
– Младшая перестала кашлять. Спасибо вам за лекарство, отец Ксавье!
– Берегите друг друга, Пьер.
Привычный благословляющий жест – и священник идёт дальше. Вместо брусчатки под ногами теперь лента грунтовой дороги, и в сандалии тут же набиваются мелкие камешки и жирная пыль. Ксавье сверяется со списком адресов: в Первом секторе три дома, семь во Втором и четыре в самом отдалённом районе – двенадцатой линии Третьего сектора. Значит, сперва надо обойти ближайшие дома, затем подняться на лодке до Третьего сектора.
До двух часов дня отец Ксавье выслушивает бесконечный поток всевозможных человеческих бед и жалоб.
– Боль. Постоянная боль. Сколько можно… Я не могу так больше, я хочу наложить на себя руки! Единственное, за что держусь, – мои пятеро детей. Кто позаботится о них, когда я умру?..
– Я хочу его смерти, святой отец. Я счастлива, когда его нет дома. Возвращается – бьёт меня, бьёт детей. А всё это дешёвое пойло… Без него – работяга, добрый муж, но стоит ему выпить – это зверь. Я боюсь, что однажды не выдержу и убью его сама.
– Отец Ксавье, я в отчаянии. Я не нахожу себе места. Могу работать, я честный человек, старательный, но никто не берёт! Говорят, что я стар и много болею, что такой не нужен никому. Но у меня же семья. Да, сейчас я болен и не могу даже до двери дойти, но я же поправлюсь, верно?..
– Всё вокруг пустое. Зачем жить, когда знаешь, что не к чему стремиться, когда мир умирает с каждым днём? Какой смысл работать, есть, пить, дышать, если всему этому вот-вот придёт конец? Зачем обрекать своих детей на полуголодное нищее существование? В чём смысл существования, отец Ксавье? Вот вы – зачем вы живёте? Ради чего?
Он отвечает им – когда стандартными фразами, которыми привык утешать отчаявшихся, когда цитатами из Святого Писания. Но в глубине души он чувствует их правоту и свою беспомощность. Зачем говорить старику, чьи ноги гниют от гангрены, что Бог даст ему утешение и скорое облегчение, если вы оба точно знаете, что это ложь? Зачем напоминать о любви и внутреннем свете тому, кто каждый свой день встречает с мыслью, что Азиль не вечен и вымрет, когда кончатся запасы, накопленные два века назад? Ксавье тщательно подбирает слова. Он говорит с каждым из этих людей, стоящих на краю, стараясь облегчить их боль или хотя бы разделить её. И когда он уходит, исчерпав весь свой запас утешений, людям всё-таки становится легче.
Половина тех, к кому приходит Ксавье Ланглу, никогда об этом не говорят. Им привычнее маска страданий, чем признание, что слово и сочувствие приносит облегчение. Ксавье уходит, унося с собой людские беды и сомнения. И сердце его стынет под холодным гнётом чужого горя.
Обратный путь он проделывает на лодке. Сидит, сложив вёсла и позволив ленивому течению Орба нести себя к Собору, который считается его домом. Смотрит в одну точку перед собой и лелеет в памяти один-единственный образ – тоненькой светловолосой девочки-подростка, обнимающей старинную книгу.
«Веточка моя. Моё спасение. Моя вера, моё чудо. Моё сокровище, тайна моя. За тебя держусь, тобой только живу, родная… – беззвучно шепчут губы священника. – Все молитвы мои – о тебе, за тебя, Веро. В каждом слове моём, в каждом дыхании – ты. Я всякий раз жду твоих сказок, как чуда. Ради тебя стоит мир. Ты – его хранитель».
По возвращении его встречают встревоженные, но довольные собой служки-студенты:
– Отец Ланглу, мы в кухне воришку поймали. Ведёт себя нагло, трём нашим синяков наставил, в руки не даётся, но и не убегает. Мы его там заперли и решили вас дождаться.
За кивком Ксавье прячет улыбку. Так, как рассказывают служки, может вести себя только один человек в этом городе. Священник просит студентов дать ему самому разобраться с воришкой, и те уходят.
Первое, что видит Ксавье Ланглу, когда открывается дверь кухни, – это засевший в углу за мешком с картошкой тощий белобрысый подросток с исчерченной шрамами половиной лица. Мальчишка тут же вскидывает руку с зажатым в ней грязным клубнем. Видит Ксавье – и счастливо вздыхает. Картофелина возвращается обратно.
– Ты зачем такой спектакль устроил, сынок? – спрашивает священник с укоризной.
– Есть хот-тел, – виновато откликается Жиль и шмыгает носом. – Учитель, мне б-бы исповедоваться. Я у в-вас хлеб спёр. В-вот так вот…
– Именно исповедоваться?
Мальчишка молча кивает, отводит взгляд:
– Я т-так прямо не могу. К-когда глаза в г-глаза.
– Ну пойдём, – вздыхает Ксавье.
Пока они идут по коридору, Жиль несколько раз косится на священника вопросительно. Наконец тот не выдерживает:
– Жиль, спроси, что хотел.
– Т-ты взял кого-то в ученики? – напряжённо выдаёт мальчишка.
– Нет. Это твоё место. И оно останется твоим.
Жиль хочет что-то ещё сказать, но сутулится, сжимает кулаки и проходит дальше молча.
Сквозь ажурную решётку исповедальни мальчишки почти не видно. Лишь сверкают в полутьме белки испуганных глаз.
– Я н-не знаю, как быть, – нервно запинаясь, начинает он. – Учитель, я знаю кое-что п-плохое. Я н-не могу ск-казать что, п-потому что там дорогой мне человек. Если я ск-кажу п-прямо, она п-пострадает. Она н-не виновата. П-просто когда мы в отчаянии, мы ч-часто глупеем. П-потом понимаем, чт-то н-натворили, но п-поздно.