Дьяк Грамотин снова стал читать:
– «…Да вы, при посланниках наших, при Иване Кондыреве да при Тихоне Бормосове и при турском посланнике, в то время, как они шли от нас в Царьград и стояли дожидаючись моря у вас на Дону, вы на море ходили, и каторги[14] турецкие погромили, и добычу меж себя поделили при турском же посланнике Фоме Кантакузине. И то ему, турскому посланнику, все было ведомо… С Азовом размирились, под Трапезонд с Богданом Хмельниченкой ходили в тридцати стругах, посады выжгли и гостей[15] турского царя поймали и живота лишили. Да турский султан Дон запустошит, казаков з Дону собьет…»
Боярин Сицкий встал, взором всех окинул, важный.
– То они, – сказал он глухо, – атаманы и казаки, делают всё воровством и государеву повеленью во всем противники. И ежели война зачнется да кровь христианская прольется, то из-за них все будет. Султан ныне сила большая… Ныне не об Азове думать надобно, а о польской шляхте, что у нас Смоленск, старинные земли русские оттягала и над единоверными братьями нашими на Украине злодейства творит…
Бояре, словно по уговору, все разом встали и кинулись к атаману – кричат, палками стучат, бородами трясут. Милославские, Трубецкие, Шереметевы, Салтыковы Борис да Михаил, Лыковы, Морозовы, Ромодановские, Сицкие… А в стороне стояли, задумавшись, Иван Васильевич Голицын да Петр Петрович Головин. Князя Пожарского в палате не было. Не было и умнейшего думского дворянина Тимофея Желябужского… Они бы слово свое держали против турского султана.
Не было и не могло быть здесь многих дворян и детей боярских с разных городов – тех, что «стояли и стоят за то, чтобы Азов-крепость забрать у турка, принять его в царскую вотчину и с турским султаном и с крымским ханом царю разорвать за их многую неправду». Один только князь Голицын, выйдя вперед, сказал:
– Не худо бы нам, бояре, забрать Азов, угомонить султана. Тут за донцами правда!
Его окружили бояре и стали кричать.
Шум в Столовой палате стоял великий. Атаман Алексей Старой с казаками Карповым и Бородой, выслушав все боярские речи, отвечали твердо одно – что они государю Михайле Федоровичу служат верно.
– Мы, казаки, турок не боимся! – сказал атаман. – А на море мы ходим, турские города воюем лишь по задору турецкого султана, его людей разбойных и крымских татар – султанских друзей. Корабли его громим мы потому, что они к нам сами лезут; на юрты наши учиняют злые набеги и нас бьют ни за что, и лошадей у нас отгоняют, как то им вздумается. Царю мы не воры и не разбойники. А как были во Царьграде государевы посланники Петр Мансуров да дьяк Семейка Самсонов и пришли они из Царьграда в Азов, и их держали в Азове многое время на запоре, – то у нас и в помыслах не было того, чтоб с азовцами чинить размирье. Азовцы же в ту пору, по наущению султанскому, так задирали нас, что бог един знает! И мы терпели все их многие обиды. Глядим: они башню ставят. Терпим! Дон загородили – опять терпим! А все из-за них, посланников царских, чтобы их не побили, чтоб из Азова-крепости их отпустили. Ежели б не государевы посланники, мы б азовцам того не стерпели и башню б поставить не дали им. А ныне мы приступили к Азову, башню разрушили, на каланче наряд их поймали, людей побили, – побили за их же беспрестанный задор. И за то ж самое и на море ходили, гостей турецких переловили, в воду покидали! Почто ж они, басурманы, городки наши донские пожгли? В полон почто женок наших казачьих взяли? Малолеток в Кафу свели на продажу, в Царьград – султану же отдали. Башню казаки поразметали за то, что башня каменная стояла на речном устье – государевой земле, из-за той башни с Дона на море казакам ходить было не мочно… Пока, бояре, та крепость Азов стоит на земле нашей у синя моря, задоры всякие терпеть от турецкого султана да от крымского хана мы будем! А заберем крепость Азов – море опростается и война николи не учинится. А не заберем Азов-крепость, уйдем в другую землю – султан заберет Астрахань и по Хвалынскому[16] морю пройдет к Ширвану в Кизилбаши и воевать их будет. И не такой силы султан, чтобы страх от него иметь. Пожалуйте нас, бояре, свинцом да селитрой, и мы отобьем ворогам охоту всякую задирать нас!
Бояре зашумели пуще прежнего. Но атаман отмолчался, а потом еще сказал:
– Бояре великие! Помогите нам – и тогда султан не запустошит Дона и с Дону казаков не собьет! Царю Азов не помешка.
Боярам не приходилось еще слушать такие смелые речи в Москве на боярской думе. Салтыковы оживленно перешептывались с Милославекими. Ромодановский, размахивая руками и пожимая плечами, что-то говорил Борису Лыкову. Морозов о чем-то шептал на ухо Ивану Никитичу Одоевскому.
– Вспомните, бояре московские, – слышен был сильный голос Старого, – еще великий князь Владимир Мономах, первый из российских государей, своим умом и силой Азов взял и поделил земли завоеванные чадам своим.
– Замолчи! Вишь какие супротивники объявились! – крикнул Борис Салтыков, постукивая палкой. – Железо на руки повесить ему! А нет – железо на язык!
Но атаман Старой продолжал говорить, заглушая крики бояр:
– И помните еще, бояре, что первый атаман войска Донского – Сары-Азман – построил четыре городка на Дону и велел турецким людям в Азове платить себе дань. А атаман Михайло Черкашенин, еще при царе Иване Васильевиче Грозном, ворвался, что буря, в Азов-город и грамотой за то царя Грозного наделен был…
Лыков со злости палку свою бросил на пол и закричал:
– Неразумные речи, атаман, плетешь!
Но Старой продолжал:
– И помните, бояре московские: воевода Серебряный да казаки донские, когда султан Селим велел соединить каналом Волгу с Доном, чтоб корабли свои пустить в Хвалынское море, порушили то дело турецкое, поморили людей султана голодом, побили великое множество его войска. Бежали турки и татары день и ночь по безводной степи назад к Азову. А казаки подорвали много тысяч пудов пороху в Азове – Азов с землей сравняли… На том и кончились Селимовы замыслы. Убоялся султан Селим царя Ивана Васильевича, что ключи от моря заберет у него, и приказал ставить Азов заново да укрепить его поболее… Недавно ж то было, бояре! А ныне они, враги наши, сбираются идти той же дорогой под Астрахань. И потому хотят свести нас с Дона. Мы туркам есть помешка важная…
– Царя учить почал, холоп! – закричали бояре. Они не стали больше слушать атамана. Покидая Столовую палату с большим шумом, бояре грозно стучали палками.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Боярин Борис Михайлович Лыков покинул Столовую палату последним; глаза навыкате, злые, толстые губы сжаты, лицо красное, свирепое. Покачиваясь на пороге палаты, боярин погрозил казакам дубовой палкой, нахлобучил горлатную шапку и торопливо пошагал к Красной площади. Перед Василием Блаженным он снял шапку, размашисто перекрестился, и его осенила мысль: «Не забежать ли по такому важному делу, хотя то и в унижение пойдет, к князю Пожарскому? «Да слыхивал я, князь Димитрий Михайлович, что ты занемог, обиды старые позабыл, пришел навестить тебя и пожелать тебе здоровья…» А заодно мыслишки князевы изведаю: «Как же нам быть, князь, боярам и царю, с донскими казаками да атаманами? Дело у нас не легкое. Не навести бы нам войны с турками». В таких делах князь Димитрий крепок умом».
Озираясь вокруг, боярин Лыков воровато перебежал Красную площадь, свернул в переулок, отдышался, остановившись за углом улицы – боярин был невмоготу тучен, – вытер цветастым платком жирную шею и важно пошагал дальше, петляя между старыми оградами и домами. «Пройти бы безбоязно и безлюдно, – думал боярин, – всяк народ всюду шляется. Подметит кто – ладу не будет. Пошел-де боярин не по званию в худой двор стряпчих». Боярин обошел прогнивший мосток и полез прямо через грязную протоку, приподнимая полы широкой шубы. Но два мужика в лаптях приметили его:
– Не пьян ли сатана в павлиньих перьях? – спросил рыжебородый.
– Да какой там сатана? То есть боярин Лыков, – сказал другой погромче.
– Э-э, батюшка! Большой боярин, мил человек, – сказал рыжебородый. – Ты, видно, поблудил? Все мужики мосточком ходят, а ты во гниль полез.
– Да он, Козьма, осатанел, бредет с похмелья, – с усмешкой проговорил другой.
Боярин Лыков строго оглядел хитроватых мужиков, гордо и злобно качнул горлатной шапкой, пошел дальше.
«Вот идолы, – подумал боярин, – уже приметили».
Подойдя к небогатому дому, боярин дробно постучался палкой в ворота. И перед ним тотчас предстала, щелкнув калитной задвижкой, крепкая, широкогрудая, не молодая, но красивая женщина: черноволосая, нежная, ясноглазая. Она была в белой накидке, в дорогом голубоватом платье.
Всплеснув руками, она удивленно произнесла:
– Батюшки! Боярин Борис Михайлович! Каким ветерком занесло тебя к нам в такой нежданный час? Уж не беда ли какая стряслась в Московском государстве?
Боярин, оглядывая женщину, крякнул, отвернул полу шубы, достал платок, утерся и только тогда, здороваясь, сказал:
– Прослышал я, милая княгинюшка, что князь Димитрий Михайлович Пожарский занемог.
– О господи, – вздыхая, вымолвила княгиня, – князь лихо болен уж третий день.
– Хотел бы видеть его.
– Зайди, Борис Михайлович! – И почуя что-то недоброе, Прасковья Варфоломеевна молча повела за собой боярина Лыкова в хоромы.
Князь Димитрий Михайлович Пожарский лежал в светлой горнице, укрытый тремя атласными одеялами, обложенный со всех сторон высокими подушками. Бледное, исхудалое лицо князя, желтый, словно восковой, лоб и помутневшие от сильного жара карие глаза говорили о том, что князь тяжко болен. Крупная голова его с курчавыми посеребренными волосами была крепко перетянута мокрым полотенцем. Короткие черноватые усы и небольшая бородка, высокий, без морщинок лоб придавали черты мужественности и силы выдающемуся полководцу Руси, не раз спасавшему от гибели Русское государство.