Азовское море и река Рожайка (рассказы о детях) — страница 16 из 18

— Дальше от опоры! Здесь! — услышал Ленькин голос, глянул вниз направо, на опору, бетонную чушку, на которой стоял мост.

Воды он не боялся, привык к ней, но опора напугала его, и он шажками, шажками подальше от нее.

— Дальше нельзя. Там мелко! Ныряй, солдатиком не страшно!

— Понимал бы ты чего, — Славка почувствовал себя очень маленьким и легким. Казалось, дунет ветер, пока он лететь будет вниз, бросит его пушинкой и ударит о бетонную чушку. Страшно. Вон, какие он ворочает облака, как раскачивает тополя и воду рябит тяжелую. Что ему, ветру, человек-пятиклассник?!

— Пошел!

«Куда он торопится?» — Славка осторожно сложил копьем руки над головой и оттолкнулся.

Летел он быстро. Не успел подумать ни о чем, как упругий вал воды врезался в грудь, проглотил его и сорвал плавки! Славка даже не насладился счастьем человека, нырнувшего в жаркий день в глубокую воду, а плавки, скользнув с бедер, зателепались на коленках, сползли ниже, зацепились за правую ступню. Славка сделал в воде сногсшибательное сальто, поджал ногу — ура, плавочки хорошие, поймал! Он надел их еще в воде и вверх, на воздух. Ух! Соскучился по небу и солнцу, по Ленькиной физиономии. Покраснел: на мосту девчонки терли ноги о металл загородки. Поплыл к Леньке.

— Молоток! — похвалил его владелец мопеда и, прищурившись, громко сказал. — С перил что ли нырнуть?

— Солдатиком?

— Сам ты солдатик. Ладно, пока с моста поныряю.

Весь день нырял Ленька, завистливо поглядывая на арку, к вечеру не выдержал:

— Пойду, — сказал, но сначала подошел к мопеду, завел его, покрутил отверткой винтик и вдруг, словно движок урчанием своим напомнил ему о чем-то важном, крикнул Ленька, стукнув себя по лбу ладонью. — Елки-моталки! За фотографиями же до семи нужно успеть. Для пропуска. Айда, может успеем.

Домой они вернулись поздно. Была жара. После фотоателье так вспотели, что решили искупаться в Рожайке.

А рано утром Славка сидел в электричке, она медленно ползла по мосту, и две старушки, сидевшие напротив, гундосил вредно: «Намедни один с арки нырнул. Насмерть. Близко у опоры. Не рассчитал». «И в том году какой-то матрос утоп. Пьяные небось».

«Бр-р» — страшно стало Славке, хотелось Леньке рассказать бабкиных разговорах. До вокзала он не мог сбросить с себя липкий, как пот в жару, страх.


Пришла чудесная осень: дни — солнечные, мягкие, вечера — теплые, пахучие, воздух — сладкий, с дымком картофельной ботвы, ночи — полные снов и мечтаний.

Ленька приезжал с работы, хлебал щи и выносил на улицу баян. У подъезда собирались пацаны и, скрестив руки на груди, слушали чарующие аккорды Ленькиной смелой игры. Любил он музыку страстно, и … будоражили Ленькины буги, рок, танго и вальсы поселок, выгоняли взрослых и детей из кухонь и комнат и — как они танцевали!

Танцевали они по-разному и в разное время. Взрослые, например, старались натанцеваться до заходы солнца, а дети дожидались сумерек и приставали:

— Леха, ну сбацай чего-нибудь путевое.

Ленька (безотказный он был человек) спокойно поправлял лямки тульского баяна, вздыхал, улыбался и разводил меха:

Не ходите дети в школу,

Пейте дети кока-колу!

Подвывали пацаны, выделывая из себя папуасов «Новой Жилпоселии», а потом бросались в бесовство «Читанагуа чучи», зачумленно похрипывая:

О, тяжкий труд!

Полоть на пуле кукурузу.

После бесподобных пассажей «Читанагуа чучи» Ленька делал небольшую паузу, с чувством, толком, расстановкой раскуривал «Смерть альпиниста», а мальчишки чинно прохаживались по танцплощадке. Наконец бычок «Памира», щелкнутый музыкально-слесарным пальцем, выписывал длинную дугу, золотистой крапинкой обозначенную в густеющих сумерках, и медленно-медленно, в ритме убаюкивающего блюза начинался рок жилпоселовский. Почему жилпоселовский: Да мелодия была всем очень знакома давно, с пеленок. И слова. Слова-то уж точно были — свои!

Колхозный сторож Иван Лукич

В колхозе свистнул один кирпич.

Пели мальчишки с такими понимающими улыбками, будто знали того самого Лукича, который:

Построил домик и в нем живет,

Не зная горя, табак жует!

А музыка, быстро выбираясь из блюзовых скоростей, разгонялась, разгонялась до самых отчаянных роковых скоростей, и отдавали мальчишки року, некоронованному королю танцев двадцатого века, всю неуемную страсть подмосковно-мальчишеской души. Они бесились в каждом роке как в последний раз, будто чувствовали, что где-то на далеком Западе уже вихляются в твисте сверстники, рождается шейк в изломанных капитализмом мозгах, носятся в воздухе идеи разных брейков. О, неважно, что они чувствовали, скорее всего они ничего не чувствовали, просто дергал их Ленькин «туляк» за руки, ноги, нервные клетки и языки:

— Шарь, Ленька, шарь!

И все-таки не Ленькин рок был гвоздем программы тех осенних вечеров, а «цыганочка». Да не та, что бацали в «Ромэне» или в «Поплавке» у «Ударника». Там была «цыганочка» классическая. А классика, как Ленька часто говорил, быстро надоедает. Искусство же настоящее требует постоянно нового, личного, неповторимого. Таковой была «цыганочка» жилпоселовская, Ленькина. Сколько чудного накручивалось в ней, какая она была спорая на импровизацию, лихую, взрывную импровизацию!

Выйдет этакая волоокая, с жуткой синью в глазах, пышногрудая девушка в круг, тряхнет пшеничными волосами, вздернет мягкие руки, топнет упрямой ножкой, и пойдет мелкой рябью страсть души ее русской от одного к другому, от мальчишки к взрослому — к Леньке. А он уже поймал момент, меха напряглись, и аккорд, резвый, сочный, непокорный, с непередаваемыми словами свингом, тронул за сердце смелую «цыганочку», и пошла она по кругу разудалая. И не выдержал кавалер. «Эх, родимая!» — крикнул, вписываясь грубоватым аллюром в игривый вирах напарницы. А Ленька им заходик по второму разу — да так, чтобы сердце екнуло, жилы затрепетали, душа запела. Эх!

Ты цыган, и я цыган,

И оба мы цыгане.

Поет водитель грузовика, а его «грузовичка», разнорабочая на стройке, они год назад вместе восьмилетку закончили, яростно топая новыми босоножками, на которые все смелее ложатся тени шумного вечера, поет под общий смех:

Цыган цыганке говорит:

«У меня давно стоит».

А что стоит и где стоит,

Ничего не говорит.

И перепляс, в котором цыганское очарование перемешивается с русской удалью, а причудливые коленца с ухарской присядкой.

— Еще, Леха!

На смену первой паре, которая растворяется в темноте, на пятачок вылетает тонконогая лань, черноглазая, и без заходов бросается в вихрь танца. И так заразительно отплясывает она свою «цыганочку», что вновь какой-нибудь водитель, или токарь, или слесарь врывается в круг и отчебучивает очередную шутку.

И-их, какие «цыганочки» видывали на поселке пацаны! Королевы ли принцессы, царицы ли баронессы, — кто их поймет в тринадцать лет, да только не эти «цыганочки» были гвоздем программы осенних вечеров.

— Петю давайте! — кричали пацаны, когда дело шло к ночи и хотелось чего-нибудь сказочного, совсем уж необычного.

Петя не всегда посещал танцы. Часто мальчишки бегали за ним, любителем бродить по вечернему поселку. Крепкий он был человек, с медвежьим шагом и глазами, голубыми, примутненными какой-то бедой, из-за которой, болтали старухи у подъездов, ему даже пришлось месяц в психушке провести. Лет Пете было за тридцать.

— Петь, ну сбацай, ну чего тебе стоит! — тащили его к баяну пацаны.

Он поначалу обычно бычился, пытался улизнуть, но сдавался, и все замирали в ожидании чуда. Ленька разминал пальцы, как перед мировым рекордом, усаживался поудобнее, отгонял мелюзгу, липнувшую к баяну, и со смаком, с оттяжечкой нажимал на клавиши, артистично приподнимая голову и поигрывая губами — будто подпевая себе. Петя потирал ладони, пропуская один заход, и наконец вступал в круг.

Первое впечатление от его «цыганочки» было плевое: гуляет человек по кругу и ставит из себя. Потому что никакой то был не танец. Ну прошелся он и руки в стороны. Все, на большее я не способен, концерт окончен.

Ленька, не обращая внимания на это, прибавляет обороты, выдает еще один заход, еще, еще. И все быстрее, быстрее. Петя за ним, четко отслеживая ритм, который задавали пальцы баяниста, чтобы разогнать ноги танцора. И в тот момент, когда, казалось, быстрее играть и танцевать было просто невозможно, Ленька бросал пальцы в перепляс. Обычно в эти мгновения по асфальту дубасили каблуки, шлепали ладони о колена, груди, бедра. В Петиной «цыганочке» украшательств никаких не было. Он не пел, не тряс плечами, не лупил по воздуху руками, не бил себя почем зря. Подчиняясь музыке, он стремительно несся по кругу, и вдруг тело его, грузное, медвежеподобное, превращалось в серую большую пушинку, которая кружилась в вихре безумного танца, украшая бешеные переборы удивительно-музыкальным шорохом длиннополого пиджака, едва уловимыми звуками из груди. Петя парил над землей, а пацаны понять не могли, какая сила удерживает его в воздухе?

— Ну Петь, ты даешь! Опять переплясал, — Ленька опускал руки, а танцор пожимал плечами и уходил. — Все равно переиграю! — не сдавался баянист и с «туляком» своим уставшим уходил домой.

Славка солидно шел за ним, мечтая, как и все мальчишки, о баяне и собственной «цыганочке», о победе над лучшим танцором Жилпоселка.


…Славка денег накопил, книгу сам купил «Играй мой баян», а баяна у него все не было. То одно, то пятое, то десятое, как говорила в таких случаях соседка, Ленькина мать. Но в ту субботу все сказочно сошлось: дождь не тюкал вредно по стеклу, мать не пошла на работу, и, главное, Ленька сказал: «Добро!»

Поехали они в Москву, поплутали по переходам, очутились в музыкальной комиссионке. Замерли у прилавка, за которым суетился в белой рубашке с черной бабочке толстый продавец, хитрый, и стояли на стеллажах и полу гармошки, баяны, аккордеоны, какие-то дудки в черных ящиках. Штук двадцать было баянов. И все трое смотрели на них неотрывно. Ленька — взглядом знатока, маэстро. Славка — с замиранием сердца. Мать его — с благоговением и страхом.