ставшего от дороги гостя. Везде он получил отказ и на обратном пути уже соображал, как ему с семьей ужаться, чтобы подселить к себе Б.Б., но все разрешилось самым лучшим образом: за это время Б.Б. как-то так воздействовал на хозяйку, что она на неделю сдала ему крохотный домишко, оставшийся ей после сдачи главного помещения Найману, и переехала в хлев к Моне Лизе, где у нее была каморка при входе, ровно по размеру раскладушки.
Окно Наймана выходило прямо на крыльцо домишки, которое Б.Б. стал использовать как кухонный и одновременно обеденный стол. Примерно в час ночи он выносил на него свои припасы, лист фанеры и эмалированный таз и начинал резать овощи и фрукты, шинковать траву, вылущивать зерна гранатов и орехи, мешать деревянной ложкой, подливать подсолнечное масло, покряхтывать. В полвторого таз был полон, Б.Б. деликатно гасил свет, и до полтретьего Найман, лежа в постели, только слушал и воображал, что именно подцепляет звякающая ложка или вилка; царапает она дно таза, потому что уже близко к концу, или потому что масса поглощается сперва с одного краю, или потому что регулярно разбрасывается по всей емкости, обеспечивая гомогенность; и почему так страшно клацают и скрежещут зубы и так часто и громко, иногда с воем, вырывается дыхание. Наконец питание прекращалось, но Б.Б. еще с полчаса не уходил, слышно было, как медленно поворачивается таз, как палец ездит по его поверхности, собирая масло с остатками травы, как язык и губы облизывают палец. Потом раздавались звуки, подобные бурчанию в животе, но более звучные, ясные и завершенные: целые фразы, выговариваемые утробой, благодарно заискивающий скулеж и торжествующие увертюры кишечника. Потом Б.Б. уходил внутрь, а Найман еще некоторое время — не то перед самым погружением в сон, не то сразу после — видел его прямостоящим, ждущим отрыжки прожеванной пищи для вторичного проглачивания, и улыбку Джоконды, блуждающую по его лицу, когда это, по-видимому, происходило.
Причина, по которой ужин был таким поздним, имела, скорее всего, также биофизиологическую подоплеку. Возможно, однако, что вынудил его на это и Найман, потому что в первый раз Б.Б. сел со своим тазом за стол вместе с ними, по оказалось, что, по правилам, не все отжеванное следовало глотать, а, отсосав из неизбежно остающихся во рту сгустков грубой растительной ткани последний сок, выплевывать жом, или жмых, или жев, или как он там называется. Не на стол, разумеется, а изящно в руку и уже из руки на стол, за таз. Найман запротестовал в самых решительных выражениях, так что назавтра Б.Б. явился к столу с пачкой бумажных салфеток, которые стал подносить к губам подобно больному чахоткой и с тем же выражением лица и уже завернутое в них раскладывать вокруг таза мочало. После хамского: «Да пошли вы вон с вашей выгребной ямой!» — из-за которого с Найманом сутки не разговаривала жена, хотя он упирал на то, что не сказал «вместе», не «пошли вы вон вместе с вашей выгребной ямой», а, дескать, «избавьте нас только от вашей выгребной ямы», без нее же милости просим, — Б.Б. и съехал на крыльцо. И демонстративно, а может, и в отместку, стал чавкать и отплевываться под Наймановым окном. А может, и не демонстративно, и не в отместку, а с честным намерением дать ему заснуть и только тогда уже самому предаться чревоугодию. А может, кто его знает, ни то, ни другое, ни третье, а просто это у нас был час ночи, у Наймана, у меня, у каких-то неведомых миру латышей, а по иорданскому времени или по гангскому, по которым он, может, жил, это был час заката или рассвета, а по правилам пищу, может, и следует вкушать только на закате или на рассвете.
Со стоянием на голове вышло два забавных конфуза. Наймановский сын младенческого возраста, увидев Б.Б. стоящим вверх ногами, вниз лицом, стал вешать ему на нос, на плоскость ноздрей, разные сумочки и веревочки, и тот с руками, сомкнутыми вокруг затылка, и не имея возможности быстро опуститься, пытался стряхнуть груз вытягиванием и искривлением губ и прочими гримасами, однако безуспешно. В другой раз на пляже к нему подбежали три бродячие собачонки и, убедившись в его неподвижности, по очереди на него пописали. Свидетелей не было, но он сам весело об этом рассказал.
Из Латвии он поехал в Эстонию, а именно в Тарту, пригласил Наймана, тот решил рискнуть. Машина была завалена куртками, штанами, тазами, кастрюлями, стоптанными башмаками и рукописями. Что лежало на переднем сиденье, перебросили назад, так что у заднего стекла оказался зимний шарф и шляпа с полями, а под ними второй экземпляр статьи «Обэриуты… (дальше не все прочитывалось, но чуть ли не — «в борьбе за мир…») и театр абсурда» с посвящением Карлу Густаву XVIII (или VIII), королю шведскому. По пути остановились ненадолго в Меллужах, завезли банку малинового варенья Тополянским, которые снимали там дачу. Тополян-ский был матлингвист известный — известный и последовательный, следует сказать: его мир, как легко вычислить хотя бы из осуждения павшей до низин членства в КПСС кроткой Ренаты Ц., подчинялся строгой логике, а когда не подчинялся, то приводился к формуле, годной для подчинения. Например, экстравагантностью: каждому понятно, что носкам, если в них есть надобность, не обязательно быть одного цвета, но так как жена предлагала ему их аккуратными парами, то приходилось пары перетасовывать и, надевая один серый, один синий, простую истину наглядно доказывать. Б.Б. вышел из машины в испачканном глиной меховом ботинке с волочащимися шнурками и в сандалии без ремешка, оба на босу ногу, и, что сильнее всего сразило матлингвиста, не ради какого бы то ни было доказательства и, тем более, эпатажа, а потому что первые попались под руку. На прощание он шепнул Найману: «Вы меня знаете, я люблю внушать отвращение, но перед этим — преклоняюсь».
Еще раз остановились на рынке. Б.Б. купил килограмм творога и миску клубники плюс обычный «силос». Выехав из Риги, километров через тридцать, на склоне холма между редких сосен устроили пикник. У Наймана были с собой бутерброды и термос с горячим чаем, от творога он отказался, несколько клубничин съел и — перешел на другую полянку, подальше от, как он говорил, «эксцессов хищного травоядного инстинкта». Он продремал около часа, пока Б.Б. покончил со всем провиантом. День был солнечный, дорога легкая и живописная. Каждые пять-десять минут Б.Б. отпивал несколько глотков воды из бутыли, стоявшей под правой рукой, и, допивая до дна, просил менять бутыль на следующую из батареи сложенных за его сиденьем. В тридцати километрах от Тарту он сказал, что, возможно, пришло время перекусить, и остановил машину в перелеске. Было тихо, пели птицы. Б.Б. опустил спинку сиденья, расстегнул ремень и откинулся. Минуты через две раздались звуки, подобные тем, что доносились с крыльца, но менее уверенные, поглуше. «Нет, — сказал он, выпрямился, застегнул ремень и поднял спинку, — не готов хемус». Включил мотор и тронул машину с места.
Найман, окончивший технологический институт, осторожно насчет хемуса осведомился. Как он и ожидал, хемусом оказалась, грубо говоря, переваренная пища. Звуки должны были сигнализировать, на какой стадии процесс переваривания всего потребленного под соснами находится, не завершен ли, потому что если завершен, то можно приступать к следующему. Найман спросил, почему не ориентироваться, как до сих пор, на чувство голода. Потому что неточно: чувство голода сплошь и рядом появляется прежде полной готовности хемуса. По той же причине начинать пить жидкость можно только после первичной стадии, а именно: когда пищевая масса, далекая еще от состояния хемуса, вся уже затронута процессом, то есть не может превратиться обратно в пищу. Найман сказал, что огромная часть человечества, и он в том числе, пьет после обеда кофе, или чай, или, бывает, компот. «И очень печально», — отозвался на это Б.Б.
До Тарту они заехали на хутор к эстонскому поэту, с которым Б.Б. был коротко знаком. Поэт показал им новый пруд, вырытый колхозным экскаватором зацвести рублей. У мостков росли лопухи, гигантские, японские. К мосткам степенно подплывали карпы — поэт их разводил — не для стола, однако, а как дзен-буддист. Сидеть на берегу и созерцать тусклое посверкивание их боков отрадно. Противный Найман поинтересовался, будут ли все-таки употреблены они в пищу, если припрет с продуктами. Тот сказал, что проводит в ихтио-, конкретно карпо-центричной медитации часы, дни, столетия. Найман наседал: а если с голоду в голове начнет мутиться? Поэт выказал едва заметную нервозность и, передернувшись, допустил, что ну, может быть, и да, пришлось бы расстаться с одной-другой рыбой, но не придавая этому значения. Они переночевали на хуторе и утром приехали в Тарту. В Тарту посередине города стоял «ТУ-104» и жил знаменитый ученый Мазинг. Найман пошел осматривать самолет, а Б.Б. — разговаривать с профессором.
Зачем он заставил меня думать о всем этом, вспоминать! Он — и Найман, и Б.Б. Подлинный смысл имеет только то, что не имеет практического смысла. До этого мы договорились вчера с Коганом, когда в три часа ночи он позвонил мне из Нью-Йорка: Юрий Коган, который когда двадцать лет назад улетал в эмиграцию и показался на миг на последнее обозрение, уже после таможни и паспортного контроля, за стеклом на втором этаже шереметьевского аэропорта, седой, молодой, красивый — и все бабы из толпы провожавших — кого они там пришли провожать, а его увидели в первый раз — взвыли: «Кого отпускаем!» Позвонил и сперва стал клясться, что нашел телефонную компанию, а в ней еще специальную рождественскую программу, по которой звонки в Россию вообще ничего не стоят, три цента минута, а если говорить больше часа, то и тебе еще приплатят, так что давай говорить больше часа, не торопясь, не торопясь.
Смысл имеет только то, что не имеет практического смысла и уменьшается в значении ровно настолько, насколько практического смысла содержит. Например, созерцание цветочных грядок, которым наслаждался Гёте. А уже затея Гейзенберга, который его наблюдение о зависимости цвета от того, кто созерцает, и даже от его настроения, и потому на свете столько цветов, сколько созерцателей, применил для строительства атомной бомбы — которое, впрочем, тормозил как умел, — не имеет смысла ровно никакого. Или, например, стихи. Уже музыка — не то: ее