Б.Б. и др. — страница 35 из 52

давить на психику — то лн прочел про это где-то, то ли из кино, — при его переписке, письмом больше, письмом меньше, разницы нет. Общие друзья, как полагается, приняли участие. Встретил жену Миши Квашнина: блестящая статья, блестящая, и вы, Германцев, блестящий, блестящий. Этого, ответил ей, и держитесь: чтобы не пришло кому в голову, что во мне может быть что-то кроме блеска. Тополянский в своей манере «забежал по дороге»: «Все об этом деле говорят. Говорят, готовится ответ за всеми подписями, громовой. Это слава, это слава. Вот только не геростратова ли?» «Храм-то где?» — «Гениально. Храм-то где? Надо, чтобы все это знали».

Позвонил «злой мальчик»: сообщить, во-первых, что «Катарсис» тю-тю, а во-вторых, читал ли я его «комментарий» к этой истории. В той же газете, где «Пакостник», напечатал он столбец, что, дескать, вам бы, козлам, помолчать; где вы были, когда Б.Б. замели и мы с его матерью посылки ему собирали и в зону книжки слали? оказывается, он и был четвертым, кто от Б.Б. не отрекся. И вообще, неужели вы думаете, что может подобраться такое избранное-разизбранное общество умниц и талантов, хоть во главе с Платоном, хоть с Пушкиным, чтобы в нем немедленно не проявилась глупость, мелочность, претенциозность и проч., не расцвел весь букет смешных слабостей и пороков, которыми равномерно наделено все человечество! Б.Б. - единственный из вас, кто хоть вел себя натурально. Я сказал: «Вольно!» В смысле — расслабиться.

* * *

Письма Б.Б. я перестал вскрывать начиная с четвертого, решил, потом как-нибудь разом прочту. Когда Б.Б. реинкарнируется собакой или, наоборот, Анубисом. Он ведь и реинкарнацию из веры своей не исключает — надежд больше. Разочарованно прибавляет, однако: каких, с другой стороны, надежд-то? — и переживает что-то, что у людей могло бы зваться отчаянием. Весь диапазон реинкарнаций-то — от ящерицы до пусть Эйнштейна: безвыходность.

После разрыва и при еженедельном конверте с его почерком я стал вспоминать его много чаще, чем прежде. Он стал мне регулярно сниться, всегда по одной схеме: обвинял меня и угрожал, но не всерьез, скорее иронически, я оправдывался и просил прощения, искрение и с какой-то нежностью, которой в реальности не было в помине. Мы быстро примирялись, и тут приход!!л о объяс I iei и ie, почем у нежность. Тень объяснения оставалась на короткое время после того как просыпался: его уникальность, такого не возобновишь, а ведь не напиши я про Н.Н., не лишился бы. С каждым сном я все сильнее к нему привязывался и, смешно сказать, тосковал: «Мне вас не хватает», — говорил в конце. Это, конечно, чепуха все эти сантименты во сне, но и наяву я жалел, что его так уж совсем не стало. Все, что я теперь про него знал, доходило от Наймана: сердечный маятник Б.Б. как будто откачнуло от меня к нему.

По Найману выходило, что астральный, или какой он там был, маятник Б.Б. повело от непосредственного взаимодействия с людьми к энергетическому. После тех послеобеденных откровений моя с Найманом связь окончательно замерла — не из-за самих откровений, а по их сигналу: поезд и так останавливался, но они включили красный. Однако накопленный за целую жизнь заряд обеспечивал прежнее участие и понимание друг друга с полуслова. По его словам, разочарование Б.Б. в общении с людьми достигло высшей точки после еще одного обеда — с Тополянским и отцом Павлом. Фердыщенке взяться было неоткуда, и за кофе неуправляемый разговор свернул на стихи: они попросили Б.Б. прочесть его тюремные стихи, он прочел, и тогда они стали читать свои: Тополянский умные и остроумные, отец Павел — просто юмористические. Хотя выглядело это, хм-хм, несколько бестактно, Б.Б. поулыбался, но они перешли к замечаниям, достаточно профессиональным и проницательным, относительно той или иной строчки всех прочитанных стихов: и их, и Б.Б. Тогда Б.Б. спросил, делают ли они разницу между стихами и поэзией. Не то чтобы в его стихах больше поэзии, или поэзия делает стихи лучше, может быть и даже наверное, их стихи лучше его, но в его есть поэзия, может быть и даже наверное, никуда не годная, а в их нет никакой.

И тот и другой потребовали объяснить на языке, понятном любому — например, хотя бы только что покинувшему их общество седовласому кельнеру, распоряжавшемуся обедом, — что это такое, в чем конкретно, в каких сочетаниях слов заключается поэзия в отличие от стихов. Б.Б., разумеется, не смог, и Тополянский взял на себя определение искусства, а именно: искусство есть соединение, сочетание и сопоставление — возможно более тонкое по причине возможно более дальнего разобщения, то есть трудно, но не безнадежно трудно уследимое и анализируемое — механизмов воздействия на нервы, интеллект и налаженные ими и между ними связи… Или, подхватил отец Павел, соразмерность элементов, хотя и бесконечно далекая от — но в определенной мере отвечающая высшей духовной гармонии. И из обоих определений, кончили они чуть не хором, следует, что разницы между искусством и результирующей формой, которую оно принимает, найти не представляется возможным, — иначе говоря, стихи и есть поэзия, и вне стихов поэзии не существует. И прочли еще несколько остроумных и забавных стихотворений.

Вместе с Кашне это было чересчур. Вместе с обедом нашим это наводило на мысль, что присматриваться для подражания больше особенно не к кому и не для кого вообще устраивать обеды. Это было лишнее, действительно лишнее доказательство того, что со смертью отца и матери он освобожден от необходимости разговора враждебного или сочувственного — с индивидуальным человеком, а с человеком, занимающим «место», можно говорить как с функцией «места», на автопилоте. Вместе с завещательным отказом отца это утверждало Б.Б. в том, что число таких мест, бессчетных мест, куда на протяжении жизни он был приводим своими бессчетными материально, интеллектуально или душевно прибыльными интересами, стало складываться простым дикарским загибанием пальцев на одной руке, причем до завершения кулака дело так и не доходило. А на тех, кто занимал эти три-четыре, плюс на кого-то, кто случайно придет на память, за глаза хватало общения энергетического.

(Еще, правда, было «Учреждение 6 Леноблздравотдела» санаторий-интернат для детей с врожденным уродством. Он стоял в лесу, в километре от его дачи, за глухим бетонным забором, и однажды белой ночью, уже под утро, от бессонницы выйдя побродить, Б.Б. влез на сосну, нависшую над забором, и спрыгнул во двор. Зачем — он не знал, но действовал так целеустремленно, как будто знал. Шаг сделался легким, дыхание коротким и неслышным, он, как не то грабитель, не то призрак, обошел здание, выбрал дверь на кухню, проскользнул внутрь, попал в главный коридор и медленно, на носках, стал двигаться по нему, замирая у стеклянных дверей палат и подолгу разглядывая каждую кроватку. С той ночи он делал это регулярно, два-три раза в месяц, кого-то из уродцев уже узнавал, думал с волнением и удовольствием о том, что и еще раз пойдет, и ни разу не был замечен. Ни к людям, ни к общению это, понятно, не относилось, однако вызывало такого свойства внутреннюю тревогу и возбуждение, которые объяснить только нм одним, Б.Б., не получалось: что-то исходило из него и замыкалось на нем, что-то — вне его. Людям же подготавливалась силовая накачка-откачка, этого, по его замыслу, должно было оказаться довольно.)

Сравнительно легко, возобновлением курса психофизических упражнений, усвоенных в пору его высшей сосредоточенности на ресурсах тела, а теперь дополненных комплексом новых, описанных в последних книгах и передаваемых из уст в уста мер, он привел себя в состояние такого приема-отдачи мощностей и потоков, на какой подвластные ему ресурсы были способны без вмешательства учителя, находящегося ближе его к вершине мистической пирамиды. Сорок минут в день он посвящал иглоукалыванию, которое изучил у единственного в городе филиппинца, впрочем, родившегося на Кольском полуострове. Над постелью была повешена таблица совмещенных синусоид: 23-дневной мускульной, 28-днсвной нервной и 33-дневной мозговой. Профилактически он глотал бишофит, производившийся совхозом «Ленинский» Ростовской области по цене два тридцать за поллитровую банку, ушибы и воспаления лечил прикладыванием сердолика или серебряного полтинника двадцатых годов выпуска, а если простужался, то выбор аспирина или анальгина, их доз и времени приема рассчитывался в зависимости от дня его рождения увы, напомним, сомнительного. Во время обсуждения в издательстве состава очередной набоковской книжки, на которое он потащился из еще юношеской любви к Набокову, а заодно чтобы не упустить места для своего перевода «Bend Sinister», названного нм по-русски «Метины выродка на гербе», к нему, едва он взял слово, прицепился пьяный, неизвестно как и зачем оказавшийся в зале, и Б.Б. уже готов был ввязаться в перепалку, но вдруг осознал, что этот день в его графике — средоточие трех критических переходных состояний, и, замолчав, стал доброжелательно ему улыбаться и так и продолжал улыбаться, даже когда тот пытался в него плюнуть.

Он завел несколько горшков с кактусами, фикусом, лимоном, алоэ и ставил нм Баха и тамильскую храмовую музыку и наблюдал, как они охорашиваются и тянутся к источнику звука. Одновременно купил солюкс и загорал, а в Рощине даже в пасмурный день выходил на крыльцо раздетый до пояса — и наблюдал, как загар густеет. Катан не голым по снегу и хождение зимой босиком, обливание ведрами ледяной воды с интервалами в минуту — как для прямой подпитки из ядра планеты, так и для выброса внутреннего молекулярного тепла — стало почти рутиной. У старухи — бывшей гимнастки он взял несколько уроков физвокализа, заключавшегося в громком пении под нагрузкой: с грифом штанги на плечах, при отжатии от пола, при выгибе на мостик — цыганские романсы, Верди, Шуберт.

Она же подарила ему самодельный отвес, рамку с висящим на шелковой нитке кусочком янтаря. Прежде чем есть, он ставил тарелку перед отвесом, сосредоточивался и медитативно углублялся в вопрос: «Годится?» Отклонение янтаря к тарелке — да, продольное качание — нет, сколько бы ни протестовал бывший трубач из ресторана Дома ученых. Само собой, что годилось или не годилось только