Б.Б. сказал: «Это не туда ли мой трубач отправился? Дворецкий мой помре. Второй инсульт. Возможно, что играет сейчас джем-сешн с архангелом Михаилом. Помню, как вы, — он обратился к Найману, — у нас за столом про Луиса Армстронга это рассказывали, я был еще мальчиком… Флейты Моцарта обещанной он не нашел, зато, вообразите, оставил мне глиняный — так, на стакан молока — горшочек золотых николаевских червонцев. Как в сказке, да? Немножко поликратов перстень. Я ведь из больницы его забрал, ради, как вы это называете, доброго дела. Хотите верьте, хотите нет, решил: он так умоляет, можно попробовать — не что из этого получится, а что это такое. Ничего не получилось, и что такое, не узнал, потому что сразу приспособил в услужение. Но Б.Б. без прибыли ни от зла не остается, ни от добра, ни даже от замысла. Он, пока ждали “скорой”, подбородком и мычанием показал, где горшочек спрятал: в камин изнутри подвесил. Я вынул, показал ему, говорю: себе не возьму, отдам другим. А потом взял, не удержался. Как сейчас с кардиограммой.
Не все, правда, — малую часть отделил интернату, не знаю уж, какая когда мне придет с этого выгода. И опять, представьте себе, приятная теплота посетила мои внутренности — как когда пальцами радикулит снимал или бессонницу. Потеря — но особого сорта, такого, что никак не уловить, по каким показателям его устанавливать, ускользает точка отсчета. Я ведь злу не служу — просто потому, что зло и добро различаю только по реакции людей на поступки и слова других, в частности на мои. Если им не неприятно — добро, недовольны зло. Я не хочу зла, но иногда получается, приходится сделать, потому что то, что нужно мне, в остальных производит недовольство. А к себе критерии зла и добра ведь неприменимы — как к Богу: Бог делает или говорит, не сообразуясь с частными результатами. В общем, “по ту сторону добра и зла”.
Интернатское начальство обозначило меня почетным попечителем, вручили постоянный пропуск. Но мне привычней было по сосне. Я туда явился на этот Новый год, в час ночи, из обслуги никого нет, а кто есть, спит. Вошел в самую большую палату и стал одного за другим моих дефектных рассматривать. Вместо носов — хоботки, вместо губ — тоже, глаза — один подо лбом, другой на щеке, ушей то нет, то прилипли, то лисьи, зубки — по два, по три, или в целую челюсть, но без промежутков, волос нет, пушок клочками, а черепушки — Зигмунт и Ганзелка! Позвоночники — перекрученные, укороченные, скелетик — штрих-пунктирный, вместо ножек-ручек — какие-то хвостики-лапки, вместо лопаточек — крылышки. Я вышел на середину и стал говорить им речь.
Мы, начал, одной породы, вы и я, — поглядите, я тоже насекомое.
Нам не из-за чего горевать, нечему завидовать. Мы владеем планетой, покрываем ее поверхность, развесили над ней нашу сеть. Как облако, опускаемся на их березки, липы, сливы.
Нас принимают за бесов: смотрите, говорят, воздух полон ими.
От нас отмахиваются, нас прихлопывают, давят, травят — мы принимаем гибель смиренно и величественно.
Нам на миллионы лет больше, чем этим махающим руками и хвостами, топчущим ногами и лапами, и будет намного-много больше после того, как их никого не останется на свете.
Мы переводим вещество их тел в вещество земли искуснее египетских бальзамировщиков. Древесину человечества — не отличая его от зверья — мы истачиваем как древесину деревьев, превращаем в легкую мягкую труху и отдаем ветру.
Жужжа, мы танцуем над их трупами.
Наше жужжание путают со звоном похожих в вышине на комарика их самолетиков, рокотом ползущих далеко за лесом их похожих на жучка машинок, их поездов, похожих на гусеничку, с ропотом самого леса, каждой осины и сосны, каждой ветки и листа. С шумом бегущей воды, печного огня и воздуха. С гулом проводов электрических и телефонных.
Нашему гудению пытаются подражать, но у лучших из них — у лошадей — выходит игого.
А мы гудим ббббб, ггггг, ддддд, ммммм, ннннн — угадайте, что это такое.
Это значит бъг, гъд, дъм, бън. Бог, по-ихнему. God. Dominus. Адонаи Господь.
И я, Б.Б., — голосок и волосок этого пения».
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Без всякого предупреждения, без всякого предварительного намека в квартиру на Фонтанке приехала жена с детьми, вещами и клинской старухой-дуэньей. Это было ошеломляюще — вдруг столько в общем-то незнакомых существ в привычных безлюдных или по усмотрению Б.Б. отдаваемых на время для жилья случайным знакомым, а чаще сдаваемых за хорошие деньги помещениях. Но сногсшибательно, почти физически опрокидывающе с ног, было то, что детей оказалось трое. Б.Б. был уверен и всем, надо не надо, говорил, что у него две девочки, живут с матерью под Москвой. Нокаутировало не то, что девочек трое, не то, что, стало быть, третья прижита без его участия, а то, что когда заскрежетали в скважинах ключи и две маленьких, смущаясь, вошли, держась за мамины руки, а третью, крошечную, в кульке одеял, внесла нянька, он уже не знал так твердо, как за минуту до этого, сколько их на самом деле, сколько их должно быть. Вроде бы, как он ни разу не сомневался, две, но может, и три, вполне вероятно. Да-да, он припоминает, что о рождении третьей явно слышал, но почти сразу забыл, и вот обсчитался. Или нет, две, абсолютно точно, что две, никакого признака третьей, а кулек — возможно, сестра родила — кажется, у жены есть сестра, — да мало ли что возможно. В конце концов, действительно, жена могла от кого-то забеременеть, и тогда это предстоит теперь выяснять. Короче, и что две, и что три, было одинаково достоверно и одинаково убедительно. Получалось, что не со счету он сбился, а вообще сбился.
И это подтверждалось тем, что, в растерянности и путано так и сяк на сей предмет рассуждая, он про себя называл жену «жена», а не ее именем — по той простой причине, что помнил, что иногда обращался к ней «Ира», иногда «Рая» — так, объяснила она, сложилось, в семье и среди знакомых. Иногда, отвлекаясь, говорил по рассеянности и «Римма», и «Инна», и даже «Нора» — и сходило с рук, принимаемое за разновидность флирта, своего рода нежность и заигрывание. И теперь он не только не мог утверждать, как же ее зовут по паспорту, Ирина или Раиса, но не был стопроцентно убежден, что она была именно Ира и Рая, а не, положим, Света и Зоя. И пожалел, что не числилось за ней — и он не сообразил вовремя придумать — чего-нибудь столь же универсального, как его собственное Бебе.
Про детей и говорить нечего: сидело в голове, что первую хотел он записать Раав — для понта, однако и в честь ветхозаветной героини — но жена не верила, что он это всерьез, и настояла на чем-то распространенном до стертости, не то Дарья, не то Мария — Татьяна? Наталья? Елена? Какое конкретно имя, отшибло память, но какое-то из этих, потому что опять-таки засело в мозгу, что когда родилась вторая, он во искупление и уравновешение первой экстравагантности и чтобы угодить, как он думал, вкусу жены, предложил одно из них, что-то вот такое настолько простое, что тут же вылетело из головы, — и опять не угадал: жена посмотрела на него с испугом, сказав, что ведь именно так зовут первую. А третьей — откуда мог он знать имя, если не знал, есть ли она сама.
После первых минут имитации смешанных чувств восторга и изумления, для чего лицо сплющилось в слащавую гримасу, а голос сюсюкал «сюрприз, сюрприз» и «нечаянная радость», и никак было с этого не слезть, он спросил, а когда они собираются назад, и жена ответила, что они дома. Б.Б. решил пропустить предисловие из уговоров и доказательств и сказал ни враждебно, ни доброжелательно, а информируя, что переезд невозможен, потому что в квартире живет и расположил свой офис, о чем она могла прочесть табличку на дверях, представитель бомбейской компьютерной компании, и он же под дачу снял их рощинский дом. То, что они вообще застали Б.Б. здесь, прямое чудо, потому что живет он сейчас в комнате, оставшейся от Фени, в коммуналке, и заехал на пять минут, кое-что взять, зная, что индус сегодня как раз за городом. Ира (или Рая) набрала рощинский номер и под беспомощное предостережение Б.Б. «он не говорит по-русски» произнесла в трубку властным тоном: «Мистер, ай эм лэди оф хауз («Лэндледи», — автоматически исправил Б.Б., и она повторила:) — лэндледи. Селект, сити ор кантри. Уан, нот ту». Ей что-то сказали, и она, как воспитательница детского сада, заменяющая повелительное наклонение «встать! сесть!» прошедшим временем «встали! сели!», ответила: «Завтра. Вы сюда, наша семья — туда. Ол райт?» Повесила трубку и объяснила Б.Б.: «Прекрасно говорит по-русски».
Он оскалился: «А ты по-английски». — «Еще не прекрасно, — возразила она, — но учусь. Занимаюсь по разговорнику». — «Пикантно, — произнес Б.Б. свое любимое слово. — То, что с детства пасешь, держа на длине кнута, в конце концов вселяется в самый дом». — «Что делать, — посочувствовала она, возможно, и искренне, — у плебеев кровь здоровее». — «Забавно», — отозвался он, и она подтвердила: «Забавно».
Индус был щуплый и похож на азербайджанца. Он тараторил, мешая языки, с одинаковым акцентом на обоих, на две темы: бизнес — и величие Индии. Со скоростью компьютера переводил рубли в доллары, доллары в английские фунты и фунты в рупии и при этом обращал внимание слушателей на однокоренную, идущую от санскрита основу рупий и рублей. Все шло от санскрита и к санскриту сводилось — к санскриту, переродившемуся за тысячелетия в санс-крит — без критериев, некритичный, ушедший от подземных крипт — иначе говоря, в инглиш. Его звали Радж, полное Раджив, что по-русски значило, натурально, «радость жизни», а по-английски, соответственно, «ярость» этой же самой жизни. То есть Афанасий — бессмертный, что и требовалось доказать.
Никитин, пояснил он, «Хождение затри моря». Тот туда, а он сюда. Индусов, внушал он, давно уже миллиард, просто многие не регистрируют новорожденных. Вот-вот они обгонят китайцев, потому что у китайцев размножение, а у них любовь. Любвь, любвь, любвь, произносил он по-русски — и по-английски: лувь, лувь, лувь. И по-индийски прикрывал глаза веками и причмокивал. Почему, объяснил он без тени смущения жене Б.Б. (а как, бай зе вей, ваше полное имя? Ираида? Ираида — древнее индийское имя, означает «изумруд») — почему он и снял их дом в Рощине. Для древней индийской