Б.Б. и др. — страница 49 из 52

лёхко, если б не объезд в СП». — «?» — «Сергиев Посад, Совместное Предприятие святого духа и министерства туризма». Свободно держится, свободно.

Прошли в дом, сели на веранде пить кофе. Он говорит, для затравки: «Лёхко — я заметил, не понравилось вам. В ваше время говорили — запростяк, не так ли? Еще — за простулъку, казалось смешней, да? Запросто — уже не шло. А почему? Западло казалось?» — раздразнивает меня. Я улыбаюсь, не отвечаю — кто кого дразнит? Он говорит: «Скажите, вот сейчас так круто — “круто” в обоих смыслах — все переменилось. Для вас круче, чем для меня, согласны? Жизнь прожить при Советах, и вдруг Степка Разин. Не обидно? Целая жизнь — и псу под хвост». И как раз пробегает по дороге Гера, соседская собачонка. Наглядно. Я на нее пальцем ткнул — все так же молча. Он засмеялся. Всё, говорит, всё; как принято было в вашей русско-еврейской компании шутить, геиук трепаться. Жизнь прожить вообще обидно. Целую, полцелой. Но хочу спросить: как это, когда, вашими высокими словами говоря, все, чему поклонялся, сожжено — что сжигал, тому поклоняются?

Тогда я, холодно, как князь Вяземский, говорю: а что переменилось? Не нахожу, чтобы что-то переменилось. Кассиры — да. Но когда это кто обращал внимание на кассиров? А так — тех же щей. Ну свобода слова. Так она у нашего «слоя молодых людей с запросами» всегда была, еще лучше этой. Эту — с приплатой отдадим, свободу слива… И осекся, умолк. Понял, что завелся, — на что у него и был расчет. Уставляюсь в дно чашки, как будто разглядываю гущу. Хотя кофе — растворимый. Он говорит: «Дата. Против даты нет лопаты. Вместо трех девяток раз — и три нуля. Перемена. Не заметить нельзя». Я, бесстрастно, как Сологуб, отвечаю: техническая. Как спидометр: накрутили колеса тысячу девятьсот девяносто девять, и выползает на циферблат: две тысячи. Подумаешь: ага, третья тыща пошла, третья, стало быть, тыща. Надо масло сменить. Масло — вот и вся перемена.

А точнее, арифмометр. Ах, какая вещь была, Андрей, какая игрушка, какая волшебная машинка! Тяжеленький, крепенький, шпенечки против цифр поставишь — и сильно, громко крути за ручку. И в нижнем ряду в строчку высыпается серебряное число. Десять миллионов триста тридцать тысяч восемьсот один. А чтобы его снять — той же ручкой против часовой стрелки: и выпадает — ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль-ноль. Сам делаешь, ты Август, ты Зевс. Нет больше арифмометров — вот вам и вся перемена, весь двадцать первый век. Из-за даты сказать, что ничего не переменилось, нельзя — кто спорит? Но дата что? Производное дешевых счетов с костяшками. Хотя и похожих на лютню. Которых, увы, тоже уже нет.

Он слушал меня насмешливо. Вообще. Такой был взят стиль. Что бы я ни говорил. И взят, признаю, довольно етественно. Потому что, в общем-то, смешно: человек говорит так, будто знает, что оно так и не иначе, не переменилось, переменилось — словом, знает. А что то, что сейчас — переменилось что-то или не переменилось — скажется лет через пятнадцать — двадцать, а как скажется, никогда ему не знать, потому что к тому времени порастет его могилка чахлой травой — про это он даже не поминает, ни одним словцом, закрыто воображение. По ведь деревня, с мая по сентябрь включительно — пять слов в день с соседом, чья Гера, а остальное время бормочешь себе под нос — как не разговориться с новым человечком!

Он усмехался, но слушал внимательно. А я говорил. Подчиняясь ходу вещей: в те годы жил? жил; до сегодня дожил? дожил; ну и рассказывай. Поглядывал он на меня иронически, но что-то даже записывал. Чем дальше, тем чаще. Вопросы ставил так, что почти на все отвечать было неуютно. Слышали ли вы от кого-нибудь что-то, что выбивалось из общего ряда, или был единый поток с разными струями? Но я отвечал. Или отказывался. Про «переход к интиму» и «час сладостного» сказал, что это личное, а мы с ним не близкие люди, чтобы личным делиться. Он отозвался: «Ну да, вы же были до сексуальной революции». Я возразил — высокопарно, как мог бы Гюго Шиллеру, но так я и хотел: «Мы были, когда были стыд и бесстыдство».

Часа через два мне показалось, что он ко мне привык. А я видел в нем типа, хотя и не несимпатичного, но чья жизнь, прошедшая до нашей встречи, была мне неинтересна, потому что скучная, а он, чтобы я эту скучность мог отбросить ради живого человека, слишком чужой; а жизнь, которая пойдет у него дальше, неинтересна, потому что до нее-то уж мне дела точно нет. Незаметно вопросы-ответы кончились, и пошла болтовня, правда, с прежней диспозицией: он моим мнением интересовался, пусть и sub specie ironitatas, а я его — нет. Он сказал: «Мой друг одно время имел дело, контачил, если по-вашему, с шизом не шизом, придурком не придурком, в общем, с тараканами, если по-вашему, — ваших лет, может, на пять-десять помоложе. Как-то у него в имени-фамилии два “б” сталкивались. Бен-Белла? Биг-Браза? Топ-модель была когда-то, Брижит Бардо… (Я вставил: «Кинозвезда».)…так ее почти официально называли Бэбэ… Не встречали такого?»

В тот же миг я понял, что квартира во сне была Б, Б. и бабуля значило Б.Б. и я. Оттягивая время, я спросил: «На пять или на десять? Для вас разницы нет, а для меня большая. Мое поколение или следующее». — «Чего не знаю, того не знаю. Значит, не встречали.

Встретили бы, не могли не запомнить. Вы историю про запертых в пустой даче слышали? Должны были слышать! Я все дознаюсь, было это или только байка гуляла. Кто: да-да, чё-то такое доходило — кто: да чистый понт, было бы, до меня бы до первого дошло».

* * *

Историю я не то что знал, я ее придумал. Не придумал, а просто однажды проговорил — не помню кому. Кому-то, кто был рядом: не так уж много на эту роль — оказаться со мной рядом — наберется кандидатур. На язык попался Б.Б., и мне в голову пришло сказать: «Интересно бы запереть на месяц в одной квартире Б.Б. вместе с… — и я назвал еще два имени законченных эгоистов из общих знакомых, — а еды им дать на одного и посмотреть, кто останется». И мы хором ответили: «Разумеется, Б.Б.». Так что я попросил Андрея: «Напомните — может, и слышал».

Его друг открывал галерею, в середине девяностых. Русского поставангарда — которого действующие лица, все за малым исключением, уехали к этому времени на Запад. Его свели с Б.Б., сказали, что он промышляет, хотя и без большого успеха, авангардом настоящим, но знает и поддерживает отношения с несколькими из пост. И прибавили: только будь начеку, внешне-то он хлебный мякиш в пальцах мнет, а когда его однажды заперли в одной квартире с двумя чемпионами по кровососанию, то через месяц он был как огурчик, а они отдыхали над вечным покоем.

Сюжет, захотелось мне перебить рассказчика, был в те дни не выдуманный, напротив, разработанный практически. Во-первых, откуда-то с Таймыра или с Чукотки унесло на льдине в открытый океан пограничный наряд, трех рядовых и старшину. Фамилия старшины была Зиганшин, одного из солдат — Поплавский: запомнил только потому, что тогда по радио и с эстрады и во всех кабаках беспрерывно пели итальянский шлягер «Воляре», с припевом «воляре — о-хо, кантаре — о-хохохо!», а остроумцы и вольнодумцы сразу переделали в «Зиганшин — о-хо, Поплавский — о-хохохо!» («Поплавский — не..?» — не удержался, имея в виду поэта, спросить Андрей. — «Никакого отношения».) Через месяц льдину, тающую и раскалывающуюся, донесло до вод, где ее заметили с американского военного корабля. Или с вертолета, неважно. Все четверо были живы, хотя и в плачевном состоянии. Начался ор на весь мир, и наши не сразу, но признали, что да, унесло, да, месяц назад, а не объявляли, потому что велись интенсивные поиски, и вот-вот бы мы их сами нашли, не хотелось заранее нервировать население. Говорят, на Политбюро сшиблись линии трактовать солдатиков как героев — и как дезертиров: возобладал, как любили сказануть во все советские периоды, разум. Не то всем, не то только Зиганшину по возвращении дали Героя Советского Союза. Возвращались через Париж, где Кристиан Диор или другая такая же шишка успел сшить им новые шинели взамен военторговских, пришедших в негодность. Во всех газетах были фотографии, как они в затылок идут парадным шагом по ковровой дорожке от самолета — в этих шинелях! Ну, от-кутюр! Конец света! — если пользоваться любимым возгласом Бродского. Шутка, что, мол, было пятеро, но одного пришлось пустить на растопку, имела хождение, однако вялое и короткое. Довольно быстро увял и хит «Зиганшин-буги, Зиганшин-рок, Зиганшин съел один сапог» на мотив «Рок-эраунд-о’клок».

Второе большое событие, отдававшее тем же экзистенциальным духом голого человека на голой земле, продолжалось год и было обнародовано, только когда кончилось. Трех людей посадили в капсулу размером со стандартную квартиру в новостройке, полностью изолированную от внешнего мира, никаких окон, никаких звуков. Электричество оставили. Снабдили некоторым запасом еды, но главный упор сделали на самообеспечение. Какие-то грядки и аквариумы со съедобными растениями, какие-то грибы под полом. Самое изобретательное — рекуперация воды: перегонкой их собственной мочи. Эксперимент назывался «имитация условий долговременного пребывания в космосе в крайних обстоятельствах». Женам сказали, что Байконур, секретный сбор перед полетом. Через скрытые в потолке окуляры наблюдали, справляются ли, адекватно ли поведение. Пропагандистский расчет был на противопоставление серьезной подготовки к жизни в околоземном и более отдаленном пространстве американскому шоу с высадкой на Луне — про которую девять из десяти советских граждан были уверены, что поставлена в Голливуде. Сообщение об опыте появилось в нескольких центральных газетах одновременно, но сенсации не произвело — может быть, потому, что почти вся страна жила похоже, только похуже. Через неделю от одного из «клаустронав-тов» ушла жена, сказав, что не хочет жить с человеком, пившим свою мочу.

Между прочим, тот самый Сеня Шляпентохс Камчатки, отважный малый, который, по его словам, лазал в мрачные бездны земли, погружался в пучины моря и делал на острие шпиля петропавловской крепости, когда с нее был снят для реставрации ангел, стойку на руках, однажды пришел к Найману невероятно таинственный и то порывался что-то открыть, то запрещал себе, пока наконец не рассказал, выведя Наймана на улицу, что его в скором времени посылают на Луну. Что все испытания пройдены, под водой он просидел без дыхания четыре минуты, в самолете в невесомости плавал на сорок секунд больше положенного, потому что пилот не мог выйти из пике, в центрифуге очень тошнило, но удалось сдержаться, и, в общем, пока, не поминай лихом. Найман напрягся, ища доводы для опровержения, и нашел неотразимый — что нельзя себе представить номер газеты «Правда» с сообщением ЦК и правительства о запуске на Луну космонавта Шляпентоха и Сенину фотографию с еврейским носом… Но я вас, Андрей, перебил. Рассказывайте.