Андрей Михайлович Турков
Б. М. Кустодиев
Его родина — Астрахань. «…Я думаю, что у меня и душа-то по природе Астраханка…» — напишет девятнадцатилетний Кустодиев матери.
Город, где он родился и провел детство, — и впрямь особый. Он стоит на острове, в самом устье великой русской реки, в которую, по слову поэта, «гляделось пол-России»:
«Равнины, горы и леса,
Сады и парки городские
И вся наземная краса —
Кремлевских стен державный гребень,
Соборов главы и кресты,
Ракиты старых сельских гребель,
Многопролетные мосты…
И школьный дом, где ты впервые
Узнал, что в мире Волга есть».
Но для тех, кто вырос в Астрахани, эти прославленные в песнях волны с самых малых лет — нечто привычное, почти домашнее. Неокрепшие еще ноги выносят тебя если не на самый волжский берег, то к каналу Кутуму, прорытому по петровскому указу, но, как теперь кажется, существующему тут от века.
За годы, проведенные здесь, все становится для тебя таким привычным, как стены родного дома, как материнское лицо, и бывает, что только много лет спустя, если случится оказаться в Венеции или в Нидерландах, вдруг вместе с понятным восторгом ощутишь, что ведь и сам не был обделен судьбой и начал жизнь в удивительном, хотя еще и не воспетом по достоинству городе.
Земляными валами отгородилась Астрахань от волжских разливов, кремлевскими стенами — от вражеских набегов, — южный щит страны и одновременно рука, дружелюбно протянутая навстречу соседям.
На астраханских базарах — все, что родит и производит русская земля: приходите караванами, приплывайте по Каспию, смотрите, выбирайте, раскидывайте свой товар!
Здесь, на Каспийском море, еще в царствование Алексея Михайловича появляется первый русский корабль «Орел». Да не Астрахань ли и не далекий ее северный брат Архангельск подсказали Петру дерзкий план — возвести в устье Невы новую северную столицу в надежде, что там «все флаги в гости будут к нам»?
И даже когда «юный град» Петербург «из тьмы лесов, из топи блат вознесся пышно, горделиво» и стал крупнейшим торговым портом страны, оставшаяся вроде где-то «на задворках» Астрахань по-прежнему сохранила свою особую, неповторимую физиономию.
«Улицы великорусских городов, сравнительно с астраханскими, — пустыни, — уверял в одном из своих очерков знаток жизни прошлого века, писатель Алексей Феофилактович Писемский. — Там купец, мастеровой, мещанин выходит из дома только за делом, но здесь татарин сидит, без всякой надобности и даже ни слова не говоря, у лавочки знакомого татарина; сидят муллы и муэдзины на крыльцах мечетей; армяне и персияне ходят около канала и толпятся на мостах… толкается, бормочет, перекликается, перебранивается толпа народа…»[1].
И автор горестной книги «Положение рабочего класса в России» В. В. Берви-Флеровский отмечает несколько иной характер существования своего «героя» в Астрахани.
«Войдите в астраханскую гостиницу, где кутит рабочий народ, вы тотчас заметите, что вы переступили из Азии на порог к европейской цивилизации… изящная мебель, на высоких окнах развешена роскошная драпировка, играет хор музыкантов, несколько разодетых женщин соблазняют своей игрой и своим пением. В освещенных залах за длинными столами сидят сто или двести человек — все почти работники. Этот работник носит на себе уже явный признак цивилизации: для того, чтобы доставить себе развлечение, ему мало напиться вином до бесчувствия, ему необходимо впечатление более или менее изящное, роскошная и комфортабельная обстановка, музыка… Есть там и другие удовольствия, выходящие за пределы кабака, это — астраханские сады, кумысные и чихирные подвалы: тут люди сходятся для развлечения среди виноградников, в подвалах сидят, пьют кумыс или чихирь и рассуждают… Последствия такой цивилизации обнаруживаются весьма скоро: на улицах Астрахани можно услыхать от работника мелодию, вовсе не похожую на песни посетителя кабаков; в обращении с женою у него уже проявляются черты деликатности…»[2].
Но вот в наш панегирик Астрахани вроде бы врывается и диссонирующий голос: «…я житель того самого острова, на котором благодушествовал некогда Робинзон с своим другом Пятницею. Я не лишен нежных приятностей дружбы; но все здешние друзья мои — Пятницы… мы толкуем о том, хорош ли улов рыбы, выгодны ли для рыбопромышленников цены на нее; сколько привезено хлопка и фруктов из Персии; уплатит ли по своим векселям Сурабеков или Усейнов…»[3].
Пестра русская жизнь! Пестра жизнь астраханская! По тем же улицам, где, сначала опасливо уцепившись за материнскую юбку, а потом все смелее, семенит маленький Боря Кустодиев, рискующий голову отвертеть, оглядываясь на все, что привлекает его внимание, — по тем же улицам с непроницаемым выражением лица прогуливается человек, которого после жестокого кораблекрушения наконец вынесло на берег чужой земли, бесконечно далекой от всего, что он любил.
Это — недавний сибирский узник, а в прошлом властитель дум столичной студенческой молодежи, да и множества более зрелых читателей, Николай Гаврилович Чернышевский.
В тогдашних энциклопедических словарях можно прочесть, что «климатические, почвенные и антисанитарные условия делают Астрахань городом нездоровым», однако после Вилюйска Чернышевский, судя по переписке, и ему рад (да и не такой это человек, чтобы на что-нибудь жаловаться!).
И надзор здесь помягче, да и смешные «Пятницы» купеческого и мещанского звания по-своему, подчас совершенно по-медвежьи стараются оказать уважение «государственному преступнику».
«В воскресенье утром, когда шел по улице… — сообщает Чернышевский жене, — был остановлен знакомым голосом из окна… У окна сидел и пил чай мой приятель, торговец железом, Попов; это дом его. Он просил зайти к нему. Я зашел, посидел с ним, пока они пили чай; жену его я видел прежде (в лавке); они перезнакомили меня с детьми и живущими у них родными; это человек десять».
За этой бесстрастной интонацией — и скрытый юмор, и даже некоторая угнетенность (десять человек!).
«Она, — пишет Николай Гаврилович далее о Поповой, — хвалила мне варенье из демьянок! Давала банку его мне. Я согласился взять несколько его на пробу тебе, когда ты возвратишься».
Другой эпизод: «…явился мой приятель Аветов и потребовал, чтоб я ехал с ним кататься. Я не хотел. Он стал сердиться. Нечего делать, я надел пальтишко и поехал».
С одной стороны, конечно, демьянова уха, а с другой — несомненное, хотя и неуклюжее, добросердечие.
И как ни томится в глубине сердца «Робинзон» по своей далекой литературной родине, куда ему уже никогда не суждено вернуться, к своим «Пятницам» он явно склонен отнестись объективно.
Когда к нему попадает рукопись романа о купеческом быте, он в нескольких письмах к автору на разные лады повторяет: «…я считаю несправедливостью думать о купеческом сословии хуже, чем о дворянском, чиновничьем, духовном или мужицком… купцы — не злодеи и не уроды, а такие же люди… Я говорю не об идеализации русского купечества, а только о том, чтобы литература перестала несправедливо отказывать ему в уважении, в каком не отказывает другим сословиям»[4].
Не будем и мы стесняться скромной «генеалогии» нашего героя!
Друг последних лет Кустодиева и его первый биограф Всеволод Владимирович Воинов отметил, что по происхождению своему будущий художник оказался связан с «двумя группами населения России, которые отмечены, пожалуй, наиболее традиционными и устойчивыми чертами жизненного уклада».
В самом деле, мать его, Екатерина Прохоровна, — дочь протоиерея, а по матери — из купеческого рода Смирновых. Что же касается родни Кустодиева по отцовской линии, то тут так и хочется заговорить слогом старой сказки.
Жил-был в селе Цареве Саратовской губернии дьякон Лука, и было у него три сына…
Про самого Луку мы совсем ничего не знаем и можем только предполагать, что жизнь его была трудной и окружающими был он не особенно почитаем, ибо старший его сын Степан, согласно семейному преданию, по прихоти пьяного дьячка получил… иную, чем братья, фамилию — Никольский (по имени местной приходской церкви).
Впрочем, несмотря на столь анекдотическое начало, жизнь Степана Лукича сложилась сравнительно ровно и благополучно. Он учился, стал наставником в Астраханской духовной семинарии, а затем, перейдя на гражданское поприще, достиг «степеней известных» и благосостояния.
В этой книге читатель еще не раз повстречается с ним, пока, петербургским чиновником, шестидесяти девяти лет от роду, Степан Лукич не упокоится на Новодевичьем кладбище в бурном 1905 году.
Константин Лукич родился годом позже Степана, в 1837 году, окончил саратовскую семинарию и продолжил ученье в Московской духовной академии. Он поступил туда в 1858 году, в переломное для России время, когда после Крымской войны и смерти Николая I страна переживала эпоху подготовки крестьянской и других реформ.
Свежие веяния проникали и за стены духовной академии. Согласно рассказу однокашника К. Л. Кустодиева, курс, к которому они принадлежали, «по временам сильно изумлял и озадачивал академическое начальство своими неожиданно-смелыми выходками», то отказываясь подать в срок сочинение, то (совсем уже неслыханная дерзость!) изъявляя желание получить в ректоры не «свыше ниспосланного» кандидата, а совсем другого.
Константин Лукич, впрочем, отнюдь не был в этих случаях коноводом.
Болезненный и желчный, он вполне мог бы заслужить снисходительное одобрение наставников своей неприязнью к вину, картам и другим соблазнам мирского бытия, если бы одновременно не выказывал явной насмешливости по отношению ко всякому ханжеству и низкопоклонничеству, весьма процветавшим в церковной среде.