Минута — и пальцы потянутся к карандашу, и из-под него ручейком потечет знаменитая билибинская линия. Иван Железная Рука, как уважительно прозвали его уже в Академии, просыпается в веселом франте…
На другом портрете добрейший Василий Васильевич Матэ, рассматривавший гравюру, в раздумье опустил лист, оперся о лупу и устремил взгляд куда-то далеко.
Прекрасное, благородное лицо стареющего богатыря на распутье… О чем он думает? О том, что так хорошо выразил Тютчев?
«Когда дряхлеющие силы
Нам начинают изменять
И мы должны, как старожилы,
Пришельцам новым место дать, —
Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн,
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь;
От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготованный им пир…».
Да, это тот Матэ, которого знали и любили и его собственные, и «чужие» ученики. «Он был, — писала А. П. Остроумова-Лебедева, — почти единственный из профессоров Академии, который понял движение молодой группы „Мир искусства“. Он сочувствовал ей и верил в ее значение и жизнеспособность… У него не было чувства ревности и соревнования. Зависть была ему незнакома».
Вот Дмитрий Стеллецкий, такой маленький рядом с фигурой, которую лепит, — этакий муравей, отважно тянущий свою тяжкую ношу и радующийся мигу передышки, шутке приятеля.
Искусствоведы несколько недоумевают по поводу шаржированного, на их взгляд, изображения его ушей, бросающихся в глаза своей прозрачной розовостью. Но дело, видимо, в том, что уши — это прямо-таки, если позволительно так странно выразиться, ахиллесова пята Стеллецкого. Вечно с ними что то случалось! Однажды он их отморозил, они увеличились почти вдвое и сильно торчали. Будет время, и на детской елке у Кустодиевых появится кукла — пиджак, клетчатые брюки, стоячий воротник и… огромные красные уши!
Но главное в портрете при всей дружеской улыбчивости отдельных деталей все же — одержимость своим трудом, радость творчества, обуревающая неказистого человечка. Еще в гимназии тетради Стеллецкого вместо арифметических задач покрывались рисунками, теперь же он проводил в академической библиотеке целые месяцы за изучением древних книг и заражал своего друга Кустодиева этим интересом к русскому прошлому. «Когда ты думаешь быть в Москве? — спрашивал он Бориса Михайловича в одном из писем. — …Я бы тебе показал в Москве иконы, которые ты, пожалуй, без меня никогда не увидишь». Именно со Стеллецким ездили они то в Новгород, то по Волге — в Кострому, Углич, Ярославль, Нижний, — завернули в Ростов Великий. «В Ярославле, в церкви Ильи-пророка, среди изумительного внутреннего убранства… я дал зарок на всю жизнь посвятить себя русской красоте», — вспоминал Стеллецкий десятки лет спустя.
И как контрастирует со всеми этими портретами изображение помещика Варфоломеева, усадьба которого (Панькино) была неподалеку от Семеновского!
«Туша» (выражение самого Бориса Михайловича) этого персонажа занимает почти все пространство картины и даже не умещается на холсте полностью. Если в портретах жены, Матэ и Билибина много воздуха и — в двух первых — отображается близкая героям среда (терраса и сад в портрете Юлии Евстафьевны, уютная комната, служащая в то же время кабинетом знаменитому, но, видимо, непритязательному граверу), то Варфоломеев как будто давит, теснит собою все: пейзажный фон, на котором изображена его обрюзгшая фигура, почти совсем вытеснен с полотна — лишь в самом верху картины ютятся амбар, забор, ворота, дальний лес.
«…Это такой тип, что редко можно найти, — это такая смесь кулачества и феноменальной скупости с либеральными взглядами и глупости с мужицкой хитростью, — писал художник о своей модели. — Я ни за что не сказал бы, что это дворянин и человек образованный».
Дважды за это время портреты Кустодиева получают награду: «Билибин» — еще в 1901 году вторую золотую медаль в Мюнхене, «Варфоломеев» — там же через два года большой приз Ассоциации венских художников (позже, в 1907 году, портрет Матэ также удостаивается большой золотой медали на Международной выставке в Венеции). Уже в марте 1902 года, когда впервые проектировалось будущее творческое объединение — Союз русских художников, — Нестеров в числе «молодых сил, выделившихся за последнее время», рекомендовал избрать в это общество и Кустодиева.
«…Нужны силы и силы бодрые, смелые, молодые!» — завершает Михаил Васильевич свое письмо «В собрание Союза художников».
Одной из этих сил и являлся — даже по мнению столь строгого ценителя — Кустодиев.
Завершена наконец работа художника над большой конкурсной картиной «Базар в деревне». Многое в ней еще сродни традициям поздних передвижников, акцентировавших бытовую, жанровую сторону изображаемого. В центре полотна — все те же уходящие с базара мужик и баба с ребенком. Чем-то привлеченные, они приостановились и смотрят вперед: баба слегка улыбается, мужик — в сосредоточенной задумчивости.
В окончательном варианте картины появились те черты, отсутствие которых отметил на более ранней стадии ее создания П. И. Нерадовский: и расписные деревянные игрушки, и пестреющие на прилавке платки и шали, и неожиданно любовно выписанная радостно-яркая дуга — живописные пятна, вступающие в некоторое противоречие с задумчивой фигурой на аванплане. Несколько лет спустя Г. Лукомский отметит, что «в склонности к изображению, правда, несколько нагроможденного, но национально-бытового материала проглядывало новое отношение к живописной действительности»[28].
И автор современной книги о художнике В. Е. Лебедева также пишет, что эта «попытка привнести в будничную сцену праздничную приподнятость предвосхищает дальнейшие искания Кустодиева»[29].
В октябре 1903 года Борис Михайлович заканчивает Академию художеств с золотой медалью и получает право на поездку за границу и по России.
Тогда же к официально присвоенному ему званию художника присоединяется и другое «отличие»: он становится отцом! «11 окт[ября] у меня сынишка родился — орет теперь на весь дом», — сообщается Куликову.
Вместе с женой и двухмесячным Кириллом Кустодиев едет в Париж.
«От Парижа я в восторге, — пишет он 11 февраля 1904 года, — есть что посмотреть, выставки есть кое-какие, но нужно правду сказать, очень плохие…».
Впоследствии тон отзывов о выставках меняется к лучшему: «…прелестная выставка Симона, Ла-Туша, Ла-Гандара, Бланша, Кондера и др… Выставки у Дюран-Рюэля (где преимущественно показывались импрессионисты. — А. Т.) тоже бывают интересны». И все же восторг художника, видимо, вызывал сам Париж с его оживленной уличной жизнью, с забавными бытовыми сценками в Люксембургском саду, где Кустодиевы гуляли с сыном (это было поблизости от их квартиры).
В одном из писем к Юлии Евстафьевне, когда она еще только стала его невестой, Борис Михайлович мечтательно (а может быть, и немного поддразнивая свою застенчивую подругу) писал о том, как у них будут дети и как они будут веселиться на елке. И этим наконец обретенным счастьем и уютом веет от картины «Утро», написанной в Париже.
Женщина, в которой легко угадать жену художника, купает ребенка. «Пичужка», как именовал его отец, не «орет», не брызгается — притих и сосредоточенно рассматривает — то ли игрушку, какого-нибудь утенка, то ли просто солнечный зайчик: их столько вокруг — на его мокром крепком тельце, на краях таза, на стенах, на пышном букете цветов!
Несколько месяцев спустя, рассказывая Матэ об одном своем замысле и жалуясь на дурную погоду, Кустодиев напишет: «А солнце-то в картине у меня — самое большое действующее лицо».
Нечто подобное можно сказать и об этой парижской картине, где солнце уже начинает заявлять свои права на роль главного кустодиевского «героя». В «Утре» исследователи видят известное воздействие импрессионизма.
В апреле 1904 года вместе со Шмаровым Кустодиев отправляется в Испанию. Его письма оставшейся в Париже жене полны желанием сделать ее словно бы свидетельницей всего увиденного в этой необычной стране.
Шмаров оказался «ленивым и нелюбопытным» спутником, вызывая этим негодование Бориса Михайловича. И все-таки впечатлений была масса.
Художники еще застали грандиозные процессии, происходившие в Севилье перед пасхой (Кустодиев даже успел написать на эту тему картину), полюбовались Кордовой, побывали на бое быков. Это экзотическое зрелище ужаснуло Бориса Михайловича.
«А зрители ничего — всюду оживленные глаза, разгоряченные лица. Много детей, даже на руках!! — поражался художник. — Как это все странно и дико! Как все перемешалось у этого народа! Мурильо, с его небесными видениями, Веласкес — спокойный, величавый и очень тонкий художник, утром обедня с дивной музыкой и молитвами, а в 4 часа убийства, с кровью — ужасно и безжалостно! Все перемешалось вместе».
Одна из главнейших причин, побуждавших Кустодиева посетить Испанию, — желание досконально познакомиться с творчеством Веласкеса. И действительно, Веласкес, которого он и прежде почитал, — это едва ли не главное его впечатление от поездки. Он пишет Куликову о «нашем общем любимом» художнике: «Для него, кажется, ничего не было невозможного. Удивительный рисунок, дивная живопись, манера все время различная. Сохранился он прекрасно — такой свежий и молодой. Мы были каждый день в музее и все каждый раз находим новое у него». К этим же мыслям возвращается он и в письмах к жене и Матэ.
Там же, где молодой Веласкес копировал картины королевского собрания, его русский почитатель копирует «Карлика» и портрет Филиппа IV.
Вероятней всего, что этот выбор продиктован чисто живописными соображениями, но невольно привлекает внимание и то, что взяты как бы два полюса, две невообразимо далеко отстоявшие друг от друга ступени социальной лестницы.