Однако на самом деле Кустодиев заключает всю эту «разноголосицу» в определенную форму.
Навесы над рядами прилавков почти сливаются друг с другом и делят все изображаемое пополам; в результате фигуры переднего плана смотрятся наподобие красочного фриза. По краям картины почти симметрично помещены фигурки детей, поглощенных рассматриванием товаров и игрушек; и это тоже воспринимается как тяготение к определенной декоративной «выстроенности» изображаемой сцены.
Серые полотнища холщовых навесов плавно переходят в схожие с ними по очертаниям темноватые крыши отдаленных изб, а устремленные к нему вертикали церквей сообщают и заднему плану определенный изобразительный ритм.
По предложению такого суровейшего ценителя, как В. А. Серов, «Ярмарку» 1906 года приобрела Третьяковская галерея.
«Порадоваться можно Кустодиеву, — писал А. В. Луначарский, которому принадлежит первый печатный отзыв о картине (в большевистском журнале „Вестник жизни“, 1907, № 2). — В нем не только хорош здоровый, ясный, сочный реализм техники; хорошо и то, что его интересует жизнь — живая, кипучая, разнообразная, разноцветная реальность сама по себе, а не как предлог для колористических эффектов. Я должен сказать, что на меня Кустодиев производит впечатление одного из самых сильных виртуозов техники… его пестрая, веселая, простонародно-бодрая ярмарка, схваченная глазом ясным, умом живым, сердцем отзывчивым, рукою сильной, переданная с добрым и мужественным юмором, — уже почти картина, почти поэма».
В последней фразе верно уловлено своеобразие складывающегося у Кустодиева взгляда на русскую жизнь.
Жизнь, конечно же, отнюдь не состоит из одних праздников, но праздники в ней — красная строка, долгожданная передышка, возможность вздохнуть полной грудью и, как говорится, людей посмотреть и себя показать.
Сказочное присловье тут вспоминается недаром. В характеристике, которую дал первой кустодиевской ярмарке Луначарский, — «почти картина, почти поэма» — недостает слова «сказка».
При всем правдоподобии изображаемой сцены и отдельных ее деталей она в то же время как бы приподнята над обыденным бытом, очищена от его «гримас» и «морщин» и легко представима в качестве иллюстрации к некоему сказочному повествованию.
В картине 1908 года ярмарка увидена в новом, оригинальном ракурсе из глубины одного из базарных прилавков. По контрасту с царящей там сумрачной тенью все видимое оттуда становится еще более ярким, прямо-таки слепящим глаза (не так ли порой и вспоминается потом, в будни, праздник?).
Прихотливо, то задерживаясь при взгляде на какой-нибудь броский товар, то плавно и неторопливо, движется пестрая толпа. Ближайшая к нам, зрителям, баба в нерешительности держит в руках броско расписанный короб, и за ее колебаниями смешливо-любовно наблюдает муж с ребенком на руках. Чинно плывут две молодухи, чувствуя на себе пристальные взгляды окружающих. Степенно и дружески беседуют бородачи, кажется, оба уже слегка под хмельком, придающим им дополнительное расположение друг к другу. И целая гора лаптей солнечно желтеет на возу, простираясь даже за край холста.
Еще праздничнее и «звонче» по краскам картина «На ярмарке», написанная в 1910 году. Тут нарядны не только плывущие в толпе на фоне зазывной пестроты тканей и шалей молодки, но даже возвышающаяся над торгом церковь со своей игрой красных кирпичных стен и белых оконных наличников на них. С озорной аккуратностью положенные на лица людей пятнышки румянца делают их похожими на персонажей нарочных лубков, на ожившие игрушки.
Вообще картины художника 1906–1910 годов начинают явно перекликаться с веселым «многословием» лубка, а в кустодиевской цветовой гамме ощутимо увлечение вятской глиняной игрушкой, жостовскими подносами.
Замечателен «Праздник в деревне» 1907 года. Прозрачная, воздушная желтизна березок вдоль улицы — и пестрая, желто-черная кайма лесов на горизонте. И люди, и сама природа, кажется, принарядились ради праздника.
Посреди улицы куролесит подвыпивший старик, и ноги как бы сами несут его к хороводу. Хоровод же как раскрывшийся ради светлого дня на улице цветок с причудливо-разноцветными лепестками: красноватым, голубым, нежно-розовым… да нет, вроде каким-то другим, ускользающим от определения. А в центре — как броский, сильный аккорд — парень в красной рубахе и черной жилетке.
В этой и некоторых других картинах художника на ту же тему «ритмические повторы отдельных мотивов композиции и звонкие, яркие, тоже равномерно повторяющиеся вспышки цвета напоминают народные вышивки, орнаменты…» (В. Е. Лебедева).
Выход на новую художественную дорогу давался нелегко.
Внешне все обстояло довольно благополучно. Картины Кустодиева были всегда в центре внимания на выставках Нового общества художников, членом которого он был в 1904–1905 годах. В марте 1905 года Серов настаивал на необходимости покупки для Третьяковской галереи работ Кустодиева наряду с «Паном» Врубеля и произведениями Борисова-Мусатова. На Международной выставке в Венеции портрет Матэ был отмечен большой золотой медалью. Венский музей Бельведер приобрел портрет семьи Поленовых. Репутация Кустодиева как портретиста все более упрочивалась.
В 1908 году он добился нового успеха в этом жанре.
Во время «заказной» работы в Успенском, у Шварцев, Борис Михайлович познакомился с монахинями ближнего Староладожского монастыря и увлеченно принялся писать их и окрестных крестьянок. Это было вовсе не легко: женщины стеснялись и побаивались. Кустодиев юмористически писал жене: «…весь день у меня проходит только в думах о работе и о том, чтобы модели не сбежали… Ну, уж я стараюсь! Откуда слова берутся, улещаю их, как могу…»
Особенно захватила художника работа над портретом игуменьи матери Олимпиады: «…хочу написать одну очень интересную старуху, такую красивую и величественную, что жду не дождусь, когда придет холст, чтобы начать писать, — сообщал он Юлии Евстафьевне. — …Ужасно рад, что наконец нашел интересную модель…»
Когда эта картина — «Монахиня» — появилась на выставке Союза русских художников, Репин назвал ее самым значительным событием сезона. Хвалил ее и отнюдь не расположенный к автору Чистяков.
В литературе о Кустодиеве есть тенденция рассматривать портрет игуменьи как своего рода обличение: это, по выражению одного исследователя, «властный хранитель „тихой обители“, в кельях которой бессмысленно и тупо тянется жизнь ее подопечных».
Думается, однако, что это явно произвольная трактовка художнического замысла. К тому же ничего «бессмысленного и тупого» нет в одновременно созданном этюде, запечатлевшем другую обитательницу того же монастыря.
Если в первой модели видна властная твердость, то вторая тиха, кротка, слегка болезненна, но тоже непреклонна в своей вере. Обе они как бы женский вариант монастырских Хоря и Калиныча, если вспомнить знаменитый тургеневский рассказ, — рачительной и энергичной хозяйки монастыря и его поэтической души.
Более основательной представляется точка зрения В. Е. Лебедевой: она склонна отвести и «Монахине», и чуть более раннему «Портрету священника и дьякона» (1907) «особое место в творческом наследии мастера» и усматривает в них черты, близкие более поздним, знаменитым кустодиевским «портретам-типам».
Исследовательница подмечает в этих работах интерес художника ко «всему традиционному, национальному, специфически русскому, с его своеобразием и с его ограниченностью».
Сам Кустодиев вскоре остыл к «Монахине», находя, что в ней он все еще оставался в колее своей обычной манеры и не мог сделать решительного шага к большей художественной свободе, яркости и декоративности, к которым стремился.
«…Видимо, к краскам, именно к тому, что я больше всего люблю в живописи — я не способен!! — удрученно писал он жене (14 июня 1909 года). — Они у меня тусклы, нет живости и силы в цветах и этой углубленности тона, что я так люблю у других, у меня нет — я не могу этого сделать… А все эти портреты заказные только задерживают и совершенно не дают искать и идти вперед — ведь там нужно сделать сходство и натуральность, натурализм — грубый, чтобы даже материал чувствовался. Именно то, что я теперь прямо ненавижу. Если меня что привлекает, так это декоративность… В „ярмарках“ начинает что-то другое появляться — именно то, что я хотел и в других вещах видеть. А все эти „монахини“ — это не то, что я хочу».
«Ведь так остро чувствуешь, что надо, и еще острее — как это все (т. е. работы самого Кустодиева. — А. Т.) не походит (далеко!) на то, что надо», — пишет он и Г. К. Лукомскому, художнику и критику, который в начале 1910 года в каталоге выставки современных русских женских портретов отметил, что Кустодиев, «опытный мастер репинской школы, за последние годы очень характерно выразил румяную цветистость крестьянского быта».
Не только Лукомский, но и другие наиболее проницательные критики с благожелательным интересом следили за раскрытием новых сторон таланта художника и даже слегка «подталкивали» его в этом направлении.
«Несмотря на совсем иной подход к темам и к трактовке, несмотря на сложность разнообразных влияний и увлечений, под действием которых воспитывается современная художественная молодежь, Кустодиев, по всему своему складу, принадлежит к тем художникам, любящим прежде всего „русское“, какими были, напр., Перов, Прянишников, Рябушкин, — писал в 1910 году А. Ростиславов. — Недаром его влечет к изображению столь характерно русского, как деревенские праздники, уездные городки, портреты духовных лиц… Тем не менее в трактовку, в чисто живописные задачи Кустодиев… старается внести совершенно иные принципы… Естественно, что ученик Репина, не лишенный некоторой родственной связи с лучшими сторонами передвижничества, по тем живописным задачам, которые его занимают, не имеет с ним уже ничего общего. Как и всех современных молодых художников, его привлекают задачи общей декоративности, стиля, ярких красочных сочетаний. В его излюбленных мотивах „деревенских праздников“ подлинно оригинальная струя…» («Аполлон», № 12).