Мир так и ломился в его глаза всем своим ошеломляющим разнообразием и богатством. Зазывали к себе вывески лавок, манил гостиный двор, где можно было часами рассматривать всякие диковины; даже чинное стояние в церкви оборачивалось красочным зрелищем: «…сверкающие оклады икон, отблеск догорающей свечи на серебре прельщали не менее украшавших образа кусков ярко расшитого бархата, — он помнит снопы ярких цветов на лиловом фоне…»
Так рассказывал Кустодиев Воинову, а кое-что добавлял и рисунками, которые делал к задуманной Всеволодом Владимировичем монографии: вот река, прямо-таки набитая судами и лодками, эпизод базарного торга, мальчишки запускают змея, или возвращаются с рыбалки, или жадно, отталкивая друг друга, смотрят в щель забора на что-то необычайно интересное.
А ярмарочные балаганы с их простодушным шутовством и варварской оргией звуков и красок!
А театр! Пятилетним увидел Борис Кустодиев оперу Глинки «Жизнь за царя» и, кажется, с той поры стал «завзятым театралом» (если, конечно, не было «очень уж тонко и круто в финансовом отношении»).
«В провинции в то время, — вспоминал свое детство актер Б. А. Горин-Горяинов, — работало много хороших декораторов, которые ухитрялись при сравнительно небольших затратах делать „грандиозные“ постановки. Некоторые из этих декораторов были настоящими художниками… На сцене ходили „настоящие“ поезда, шли проливные дожди, низвергались подлинные водопады, били фонтаны… Некоторые пьесы, как „Снегурочка“ Островского, например, обставлялись вполне „феерически“, строго по автору, без малейших упрощений, а иногда и обгоняя фантазию автора. На сцену наметало целые сугробы снега, с колосников эффектно слетала Весна; к ней устремлялись стаи птиц; Снегурочка таяла и исчезала на глазах у публики… лесные пни превращались в леших и прочую нечисть; неожиданно из-под земли вырастали леса…»[7].
Вероятно, многие из подобных чудес поражали и маленького Кустодиева, если учесть, что товарищество артистов, о которых идет речь в мемуарах, давало свои спектакли по преимуществу в волжских городах, и в частности в Астрахани.
Появлялись здесь и столичные гастролеры. Так, весной 1894 года шестнадцатилетний Кустодиев мог видеть прославленных артистов Александринки — М. Г. Савину и В. П. Далматова.
Брат дьякона Кастальского, Виктор Александрович, был художником-любителем и в свое время даже пытался поступить в Академию художеств. Рисовала и Екатерина Михайловна Кустодиева. Она даже посещала в Петербурге Школу Общества поощрения художеств.
Очень интересно было рассматривать домашнюю Библию с гравюрами и иллюстрированный журнал «Ниву» с приложениями. Лет десять спустя И. Э. Грабарь писал: «…„Нива“ сильно влияет на развитие художественных вкусов, и кто из нас в свое время не копировал лошадок Каразина (известного журнального иллюстратора. — А. Т.)»[8]. Хотя, что касается «Нивы», то рисунки там таковы, что способны были только усугубить ту «фотографичность» глаза, о которой уже шла речь: все здесь выписано до последней «булавки» — особенно в мундирах и туалетах августейших особ.
У Бориса Кустодиева появляется и собственный альбом для рисования. Однако мало ли кто увлекался в детстве этим занятием! Никаких надежд по поводу будущей художественной деятельности никто в семье в то время не питал.
Между тем наступает срок идти в школу. Как сын бывшего учителя семинарии, Борис имеет право воспитываться на казенный счет. Как же этим не воспользоваться семье, не имеющей особого достатка! И в 1887 году мальчик поступает в духовное училище, по всей вероятности, не испытывая к этому никакого влечения.
В простодушных воспоминаниях одного священника, печатавшихся в «Астраханских епархиальных ведомостях», сказано, что, услышав о своем зачислении в духовную академию, оный автор «благодарил господа тихо, без особенного восторга».
И, уж конечно, «без особенного восторга» переступил порог астраханского училища Борис Кустодиев, как вскорости и его младший брат Михаил. Стоит хотя бы бегло взглянуть на правила поведения, предначертанные здесь воспитанникам, чтобы понять и разделить чувства новичков.
«В классе во время урока ученики сидят в сюртуках, застегнутых на все пуговицы».
«Играми воспитанники занимаются только такими, которые дозволены начальством».
«Играть даже в дозволенные игры в промежуточное между уроками время воспрещается».
«По окончании уроков квартирные ученики расходятся по домам и идут по улицам, как прилично благовоспитанным детям».
Если в часы, назначаемые для вечерних занятий, квартирному ученику «необходимо выйти со двора, то он обязан до своего выхода записать в квартирный журнал, куда, зачем и на сколько времени он отлучается и затем положить на видном месте…».
«Книги для чтения берутся воспитанниками из библиотеки училища по указаниям наставников и начальства. Примечание: покупать книги для чтения на базаре не дозволяется».
Даже креститься и кланяться во время молитвы следует «правильно, неторопливо и непорывисто».
Живой, наблюдательный, жадный до всевозможных новых впечатлений, обладающий большим юмором и тонким звукоподражанием, Борис Кустодиев любит кого-нибудь «изобразить» и беззлобно передразнить. (Много лет спустя один из его астраханских друзей припомнит, как будущий художник, плывя с ним в лодке, переполошил всех окрестных собак, искусно подражая их лаю. В других случаях он жалобно пищал, как потерявшийся цыпленок, и сбивал с толку заботливую клушу, начинавшую метаться в напрасных поисках.) Однако «правила» и тут начеку:
«Идя по улице, ученики не должны зевать по сторонам… шалить… вступать в игры с уличными мальчиками, останавливаться у лотков или лавок торговцев… в окна домов, мимо которых приходится проходить, не засматривать, в лица, встречающиеся на пути, пристально не всматриваться… Строго воспрещается… смеяться и шутить над товарищем… Строго будут наказываемы те воспитанники, которые где бы и чем бы то ни было станут… рисовать какие-нибудь не свойственные духовным воспитанникам и вообще неприличные карикатуры и другие изображения».
А Кустодиев уже одиннадцати-двенадцати лет увлекается вырезыванием смешных фигурок из мягкого камня! Простится ли ему этот «грех» за то, что у него высокие баллы по иконописанию, уроки которого дает Меликов, окончивший класс живописи в Училище Московского художественного общества.
Еще не написан знаменитый «Человек в футляре», но весь дух училища был бы вполне по вкусу чеховскому персонажу — да, кстати один из местных учителей и по фамилии-то — Беликов.
Далека от Кустодиева вся преподаваемая тут премудрость, хотя он послушно тянет учебную лямку!
В год поступления в училище он впервые увидел настоящую живопись: это были передвижники, приехавшие со своей очередной пятнадцатой выставкой в Астрахань. Суриковская «Боярыня Морозова», репинские портреты Глинки и Гаршина, монументальное поленовское полотно «Христос и грешница»… Это была подлинная встреча с большим искусством, запомнившаяся навсегда.
Но лишь постепенно начинает овладевать Кустодиевым мысль о том, чтобы целиком посвятить себя этой «забаве», какими было принято считать в окружавшей его среде «малевание» и прочие «художества». Окончив в 1892 году духовное училище, он продолжает свое образование в семинарии. «…Почти все время приходится писать сочинения, так что не урвешь времени даже и порисовать», — жалуется он сестре.
Однако в это время появляется и первая, поначалу довольно робкая надежда на серьезное обучение живописи. Дядя художника Степан Лукич Никольский, петербургский чиновник, оказывал семье Кустодиевых небольшую поддержку, особенно когда речь шла о получении детьми образования. Характер у него был тяжелый и взбалмошный, и «благодеяния» его порой обставлялись рядом унизительных нотаций и претензий, но… откуда еще было ждать помощи в трудных случаях?
Летом 1893 года Борис Кустодиев гостил в Петербурге, и то ли от него самого, то ли от Екатерины Михайловны желание племянника учиться живописи сделалось известно Степану Лукичу. И «любезный дядюшка», как иронически именовал его мальчик, решил сделать широкий жест.
«В дядиных словах, которые ты написала, — говорится в письме Кустодиева сестре 13 октября 1893 года, — я, конечно, усматриваю согласие на „малеванье“ и потому как-нибудь на днях пойду к Власову».
Тон письма крайне осторожен: «Передай мою благодарность дяде за его согласие (по крайней мере я так понял его слова)…»
Речь явно идет о том, что Степан Лукич согласился оплачивать частные уроки, которые его племянник мечтал брать у недавно обосновавшегося в Астрахани художника Павла Алексеевича Власова.
Кажется, что скорее для дядюшки, чем для сестры, предназначается следующая рассудительная фраза из этого же письма: «…я хочу серьезно заняться рисованием, потому что в будущем, может быть, это доставит кусок хлеба». Кусок хлеба — это серьезно, это не «баловство» какое-нибудь!
Однако даже в этом, тщательно «отредактированном» письме прорывается все же нечто большее, чем простое усердие подростка, желающего обучиться полезному ремеслу. Обращаясь к сестре с просьбой купить кое-какие пособия для рисования, Кустодиев замечает: «…лучше этого подарка мне не можешь сделать».
Есть в письме и рисунок — поезд и перед ним стрелочник с поднятым флагом. Может быть, это сделано «просто так», а может, и не без аллегории: ведь дядюшкино согласие — вроде сигнала: «Путь открыт!»
Своему первому учителю, Павлу Алексеевичу Власову, Борис Михайлович был всю жизнь благодарен, как никому другому. Сам Репин впоследствии однажды заметил, что Кустодиев был уже очень хорошо подготовлен в Астрахани.
В 1887 году тридцатилетний Власов окончил Академию художеств, где учился у известного педагога П. П. Чистякова.
Павел Петрович Чистяков — одна из поистине легендарных фигур русского искусства, единственный в ту пору «оазис» в академической «пустыне». «Он лучше других профессоров знал талантливую молодежь всей Академии, и его ученики работали солиднее, чем в других мастерских», — свидетельствует современник.