Б/У или любовь сумасшедших — страница 10 из 52

Прощаясь, Герман Васильевич посоветовал исчезнуть из города «на некоторое время, ну, скажем, на месяц», пока он постарается уладить неприятную историю, и, сославшись на занятость ремонтом отопительной системы на своей скромной фазенде, отказался от приглашения Почасовика разделять с ним иногда уединение.

Клиент ушел в сложном состоянии духа: успокоенности и взвинченности одновременно. Что и требовалось.

Герман Васильевич совершенно не собирался ввязываться в эту вонючую историю. Просто прикинул по-житейски: если бывшая девица поднимет переполох — его это, естественно, не колышет. Если нет — Почасовик, конечно же, отнесет это обстоятельство всемогуществу своего друга и покровителя.

Герман Васильевич всегда начинал утро с «приятного». Приятным была тайная коллекция рукописей — исповеди подследственных. Тайная, потому что имела прямое отношение к его большой славе в маленьком кругу коллег. Никто не знал, что умению «колоть» он был обязан одной странной идейке. А идейка эта имела отношение к ничем не изживаемым порывам запечатлеть жизнь и судьбы людей на бумаге.

Тайной этой страстью-пороком объяснялась отчасти и дружба с Почасовиком. Почасовик тоже пописывал. Был и другой порок, соединяющий их, но игры с девочками для Германа Васильевича все же не были омутом забвения, как для Почасовика. Примиряли его с человечеством эти, исписанные в камерах, «крытки»-листочки. Их авторы, обреченные на долгие сроки, а иногда и на вышку, с распаленной искренностью вспоминали свою жизнь. Из этих исповедей и делал Герман Васильевич рассказы и повести. В отличие от Почасовика, тоже уважающего документ, Германом Васильевичем двигали не самолюбие и не тщеславие, а бескорыстное желание запечатлеть навсегда отлетевшую жизнь.

Резкий звонок телефона — день начался.

— Слушай, умница. Нужна срочная консультация, — раздался в трубке голос начальника смежного подразделения. — Премного одолжишь…

— Давай свои вопросы.

— Я говорю — ты переводишь. Угадай-ка, угадай-ка — интересная игра… Проверка на вшивость. Тут для тебя халтура наклевывается по линии наркоты. Подробности в конце беседы, а сейчас для меня лично. Затяжка?

— Напас.

— Сигарета?

— Косяк.

— Трава, план, анаша?

— Паль, дурь.

— Поймать кайф?

— Прибило, нахлобучило.

— Хорошая трава?

— Клевая, охуительная, путевая, умная.

— Годишься. Значит, так: в городе появились странные наркоманы. Совершенно очевидно, что под кайфом, а анализы ничего не показывают. Подключаем тебя. Это я тебе по-дружески, чтобы ты в курсе был, когда начальство дернет. Слушай, тут, говорят, к тебе по валютному делу путана наведывается обалденная, я зайду, хоть посмотрю. Я ж их близко не видел никогда.

— Заходи, за погляд они не берут.

* * *

Сидели, дожидаясь неизвестно чего, в чужой лаборатории, и Саша, чтобы не скучать, обольщал хорошенькую лаборантку.

При мягкой, застенчивой повадке, вечно смущающийся, с почти трагическим выражением темных глаз, он обладал опытностью истинного женолюба. Но, в отличие от Кольчеца, не относился к породе «волков», загоняющих женщину в логово с исступленным упорством. У Кольчеца даже огоньки загорались в глазах, когда он узнавал очередную жертву, и губы складывались в куриную жопку — этакая гримаска плотоядного умиления.

Здесь было другое. Был ежедневный джогинг и купание в ледяной воде. Объект выбирался из тех, что поближе, под рукой, и между делом. Обольщение же было, скорее, толчком для возбуждения мысли и спокойных рассуждений на одну из любимых тем.

Сейчас говорили о тайнах сна.

Лаборатория занималась сновидениями, и Саша, человек поразительно сведущий в самых разных областях науки, теперь без усилий мог с блеском поражать хорошенькую, с треугольным лисьим личиком девчонку обширностью познаний.

— …дедушкой науки о сне считается Натаниэль Клейтман, эмигрировал в Первую мировую, поселился в Чикаго. Он первый заинтересовался медленным вращательным движением глаз во сне. Теперь это общеизвестно, но он заметил, что броски пера полиграфа соответствуют быстрым движениям глаз — парадоксальный сон. Если пациента разбудить в это время, он расскажет, что видел. Иногда я думаю: не покинь этот Клейт-ман какой-нибудь Витебск или Проскуров, чинил бы всю жизнь сапоги в беленой мазанке. Судьба его еще раз подтверждает мое убеждение, что в каждом человеке умирает если не гений, то талант. Вот вы, например, Светочка…

Приехали «Красной стрелой», и Ирина, давно отвыкнув от похмельной зябкости раннего пробуждения, прикидывала, как бы половчее увернуться от долгих бесед в промозглых, толстостенных комнатах института, сбежать, чтобы, приняв горячий душ, уснуть на старинной ковровой оттоманке в доме у Черной речки.

Ненавистный город. Центр, подмалеванными фасадами дворцов и особняков напоминающий старую шлюху, ужас дымной фабричной Выборгской, ледяная пустынность новостроек. Этот «умышленный» город обладал ненужным свойством: он усугублял до невыносимости и счастье, и горе. Чего было больше? Протяженность тоски и горя накрыла, погасила сеткой бесконечных дождей, нескончаемых сумерек яркие вспышки радости.

Сто лет назад. Ледяной синий апрель… Он отнял ее у опешивших встречающих и на чьем-то «москвиче» (своя машина, как всегда, разбита. Не знала тогда, что по пьянке стукался непрестанно), так вот на чужом «москвиче» через Неву помчал на Васильевский показывать дом, где родился. Старая колокольня, старые ветлы…

Потом гостиница, и два дня не выходили из номера. Кружилась голова от усталости и голода. Он держал ее длинными тонкими и жилистыми руками, как щупальцами осьминога. И как у осьминога, светились зеленым тусклым светом глаза.

Был морок. Почти ежедневно видя людей больных, она не узнала элементарную эксплозивную психопатию, ну, правда, не совсем элементарную: намешано было много, а главное, в опасном алкогольном растворе. Если уж строго — там и паранойяльность была.

Но ведь не узнала, потому что встретила в пору величайшего надлома души. В ту зиму, спустя семь лет после смерти Антона, поняла вдруг с леденящей ясностью — жизнь закончилась. Ничто не имеет смысла, и все попытки уцепиться за что-то, за кого-то — обречены. Тогда забросила тему, обозначенную спецотделом «Василек». Логика надзирателей над наукой была незамысловата: занимаются каким-то там полем, а в поле что — васильки. Вот и нужно назвать тему «Василек». Ростислав, он был руководителем темы, смеялся: «Вот уж действительно пальцем в небо, «все васильки, васильки…» садитесь, я вам рад, отбросьте, что там нужно отбросить? Стыд?» Так вот, — «Василек» стал неинтересен. И все остальное тоже. Тихий переполох сотрудников и начальства она не замечала. И тогда придумали терапию: надо послать ее в город на Неве.

Впечатления, новые люди, красота ассамблей. Павловск, Петергоф, черта в ступе… да — доклад. Доклад должен был сразить ленинградских коллег и тем самым вернуть ей утерянное чувство самоценности. Не сразил и утерянного чувства не вернул. Но все же она была авторитетом, ее прежние достижения помнили, и, может быть, потому милая, с тихим голосом завлабша пригласила в гости.

В вестибюль метро послали встретить мужа. Она не сразу узнала Кольку из Нивы-2 в мужчине, одетом в бекешу провинциального кроя.

Вид он имел то ли с большого загула, то ли с нездоровья. Ей было неинтересно. Неинтересно даже то, что он не узнал ее. Нормально, — прошло тридцать лет.

Неинтересен был и его искрометный монолог за роскошным столом. Здесь готовились к ее визиту. Милая хозяйка посетила парикмахерскую, скатерть топорщилась крахмалом, грибки отменные, домашние, из тех, что берегут для особых случаев. Она была особым. Здорово потрепала Кольчеца жизнь. В свои пятьдесят пенсионером гляделся. Жиденькие пряди не прикрывали плоского темени, провинциальные удлиненные бачки подчеркивали широкие скулы с мощным челюстным суставом (вспомнилось, что у муравьев эти суставы называются жвалами), глаза красные, воспаленные. И при белоснежной скатерти выглядел грязноватым, немытым. Но трещал, не умолкая. Что-то отработанное, проверенное на других слушателях. Потому — неинтересно.

Много знаний, много разных сведений: от Плутарха, Гегеля до канелюров, закомаров, шкафутов, Монферана, перипатетиков… Зачем было это нужно четверым молчаливым свидетелям, погруженным в свои мысли?

Она слушала вполуха и думала, как бы не опоздать на поезд. Две женщины за столом все же некоторые чувства к рассказчику испытывали: одна смотрела с мертвенным безразличием, другая — с нескрываемой ненавистью. Юный муж, стойким породистым лицом, — сын Кольчеца, судя по выражению лица, относил выступление папаши как бы к эстрадному номеру, вызвавшему разве что только холодную иронию.

Когда Николай в десятый раз назвал Гегеля Георгием Вильгельмом, а литературу — Литературой Иванной, она, как парашютист к прыжку, приготовилась к паузе, чтоб встать и попрощаться.

Но пришлось ждать, и, проклиная свою идиотскую деликатность и болтливость хозяина, она только через час неслась по переходам метро, потом через пустынную привокзальную площадь.

Еще состав стоял у заснеженного перрона, а она уже забыла вечер на Выборгской. Осталась, пожалуй, лишь жалость к замученной завлабше. Подумала, что надо пригласить ее на ближайший симпозиум, лучше международный, чтоб отвлеклась хоть ненадолго от своей, судя по выражению ее глаз, мучительной жизни.

Потом Кольчец обмолвился однажды, что, увидев ее, подумал: «Кровь из носа, но эта женщина будет моей».

Кровь из носа у него действительно бывала часто — хрупкость сосудов. И еще по пьянке проболтался, что иногда напоминала ему рыбу, проглотившую крючок.

Нет, в тот зимний вечер на Выборгской крючок не был проглочен. Потом — да. Хорошо, пускай крючок. Но, кажется, это не стыдно — заглатывать крючки. А он был умелым рыболовом.

Итак — Несчастная Рыба, Заглатывающая Крючок.

Правда, через месяц, когда он со снастью появился в Москве, она немножко видела крючок, такой простенький крючочек, сделанный из следующего сплава: Одиночество, Жестокая мама, Тяжелое детство, Смертельная болезнь («но я решил — до последнего патрона»), Неудачный брак, Равнодушный сын. Занудная работа, высушивающая мозги.