Гость обернулся к двери, видно, на стук. Листок мгновенно исчез со столика. Дверь, железная, выкрашенная серой масляной краской.
Она слышит стук об это железо. Помехи исчезают. Она слышит громкий стук и только теперь понимает, стучат к ней.
Скорее, скорее… Там, на экране, входят двое, в рабочих комбинезонах. Скорее, скорее… В ее дверь скребется железное, нащупывает язычок замка… Комбинезоны надвигаются, отодвигаются, белое, со сжатыми губами лицо, ослепительная вспышка, стена, фотография, стена взлетает вверх, снова вспышка, помехи, темнота; язычок нащупан, его медленно отжимают железным; помехи исчезли, кто-то выключил диктофон.
— Получай, сука, легавый, — слышит она хриплый голос и оборачивается, ошеломленная тем, что увидела на фотографии. Там была она, лежащая щекой на подушке, под щеку подложена ладонь. Круглое белое плечо, гладкое лицо. Старая фотография.
Она не удивилась, увидев его. А вот спутник — поразил. Это был дежурный по проходной. Немец с эмалевыми неподвижными глазами. Они молча смотрели друг на друга.
— Зачем? — спросил он, опираясь рукой на плечо немца.
— Вы… ты… поменял вектор… зачем?
— А разве не интересно знать, что ожидает его в прошлом? Эксперимент усложняется, великий эксперимент…
— Но ты не сказал мне об этом…
— Откуда же узнала?
— Интуиция… после того, как я сказала, что видела человека, похожего на тебя, ты решил изменить время, я не должна была видеть его будущее, не путай меня, я разобралась с этими программами, хотя ты и запутывал меня изо всех сил. Зачем?
— Программами? Ты сказала программами? Ты пользовалась новой программой? Ты понимаешь, что натворила?
Он сделал шаг к ней, сняв руку с плеча ночного дежурного, и тот тут же сделал шаг вперед. Но Саша нежным движением слегка дотронулся до его плеча, останавливая.
И только теперь ей стало страшно. Страшно до оледенения затылка. Спасения нет. Они просто приведут ее в соседнюю комнату, она побудет там немного, минут пять, потом он проводит ее, нет, уже не ее, а кого-то другого домой. И дальше… Этого не может угадать никто. Наверное, даже он. А ее больше не будет, и она не сможет помочь себе.
— Не подходи ко мне! Я сняла копию, ты сам виноват! Зачем ты все перепутал? Зачем убеждал меня, что произошла путаница и я видела его будущее? Я видела прошлое, а будущее… черт с ним! Оно меня не волнует.
— Как ты сказала?
— Оно меня не волнует.
— А до этого?
— Зачем ты отнял у меня программу? Почему запретил мне прийти еще раз, как договаривались?
— Неужели ты не понимаешь, что это уже моя работа, неужели убеждена, что имеешь на нее право? Я помог тебе, и баста, баста! Ты украла программу! Ты воровка!
— Нет, я не воровка, потому что это принадлежит мне.
— С каких это пор?
Он был предельно осторожен и спокоен. Он хотел знать все до конца, до донышка, но и она хотела знать до конца.
— Я прошла всю программу…
— До…
— Да. До того самого последнего момента.
— Ну и что! Big deal прихлопнули стукача, поделом.
— Ты тоже понял, откуда помехи?
— Естественно.
— Этот человек был моим… мы жили вместе…
— Ты этим потрясена?
— Я этим потрясена.
— И больше ничем?
— Отвези меня домой.
— И больше ничем?
— Отвези меня домой. Клянусь, с меня хватит! Я ненавижу все это, я хочу умереть.
— Действительно хочешь?
Она почувствовала, что панель, на которую опиралась, ускользает и ее неудержимо тянет вниз. Последней мыслью было: не повторяй, не повторяй!
— Отвези меня домой, я уеду в Америку и там останусь, — лепетала она, — я больше не могу здесь жить. Клянусь тебе, я там останусь!
— Когда вы уезжаете?
— Через три дня.
— Жаль. Утром я улетаю в Петербург. Постараюсь вернуться, но… Давай попрощаемся на всякий случай.
На проходной немец вернул им контрольные картонки-пропуска: молча, резко выбросил руку. Саша положил на его та-донь два жетона, рука исчезла, снова резко выскочила из окошка с паспортами.
Всю ночь они были вместе.
По дороге к ее дому он останавливался: один раз возле кооперативной «Маргариты», другой — то ли около «Лебедя», то ли «Лилии». Мерцали огнями свечей забранные узорными решетками, укрытые ветвями тополя окна, еле слышно доносилась музыка. Гайдн, «Прощальная симфония» — узнала где-то на Сивцевом Вражке.
Он выходил груженный пакетами, укладывал пакеты в багажник. Глаза его блестели, и трагическая морщина между бровей разгладилась.
— Провези меня по моему прошлому, — сказала Ирина, — ведь я расстаюсь с ним навсегда.
Машина кружила по безлюдным Миусам, где спали троллейбусы, катила по бессонной Беговой, останавливалась под липами Песчаных.
Она прощалась с городом, который не сумела полюбить почти за полвека. И как любила сейчас! Этот горький запах политого разогретого асфальта, эти вскрики электричек Белорусского, замученные гарью липы Ленинградского шоссе, пустыню Воробьевых гор, тоску Теплого Стана и Беляева, ностальгическую красоту уродства ушедших шестидесятых в Измайлове, всех этих Парковых…
Город напоминал ей сейчас тех безумцев, с которыми имела дело всю жизнь: сочетание уродства, ужаса и глубоко человеческого вдруг проскальзывающего во взгляде, в детском жесте.
— Даун, — громко сказала она, и Саша понял, о чем.
— Этот город — не жилец, не горюй, забудь, начни новую жизнь, ты не пропадешь ни в Америке, ни в Европе. Но я рекомендую США.
И это было все, касательно будущего.
Дома, пока она раскладывала на столе кооперативные яства, он заперся в ванной. Шумела вода, насвистывался веселенький мотивчик.
— Ты хочешь есть? — спросил он, встав в дверях кухни.
Она посмотрела на него и увидела белоснежные волосы, белую бороду, белые усы, загорелое лицо. Подумала: «Негатив. Этот человек — негатив. Все очень яркое, и все наоборот».
Но сказала другое:
— Такой молодой, а уже седой. Есть не хочу.
— Я тоже.
Никогда, даже в первые месяцы любви с Кольчецом, даже с Леней, она не испытывала такой щемящей полноты соединения. Горечь прощания сделала эту ночь чем-то большим, нежели поиск забытья, спасения двух одиноких и не очень молодых людей.
— Ты понимаешь… то, что я чувствую сейчас с тобой… это расположено выше пояса, — шептал он едва слышно, прижимая ее к себе как-то всю разом… — не забывай меня, что бы ни случилось — не забывай…
— Не забывай! — почти кричал, глядя ей в глаза остановившимися зрачками, — открой глаза, смотри на меня, смотри, смотри, не закрывай глаза!
В шесть часов под бой курантов пили кофе.
— Остался час. Мне пора в Шереметьево. Не провожай, так будет лучше…
Она кивнула.
— Ты ничего не возьмешь с собой? Ни фотографий, ни талисмана, ни книги…
— Нет.
— А куклу, которую я тебе подарил?
— А разве можно? Ведь это драгоценность… в некотором роде. Уникальный экземпляр.
— Да кто это знает…
— Тогда возьму… А если не разрешат?
— Отдашь Наташке, она сумеет…
Он встал, вышел в коридор, вернулся и положил на стол конверт белой плотной «заграничной» бумаги.
— А вот это в декларацию записывать не надо.
— Что это?
— Деньги.
— Зачем они мне там?
— Эти как раз то, что нужно.
— Я не возьму.
— Боишься?
— Боюсь.
— Припрячь подальше.
— Я похожа на человека, умеющего хорошо спрятать?
— Однако дискетку подменить сумела.
Сказано спокойно.
— Саша…
— Наше научное сотрудничество закончилось. У тебя будет время поразмыслить над результатами. Так берешь?
— Нет.
— Ну что ж… Может, ты и права… Тогда на всякий случай… если тебе будет совсем худо. В Италии… «Банк коммерчиале»… запомни. Коммерчиале — значит, коммерция… счет, ну, скажем, дата твоего рождения: число, месяц, год, то есть восемнадцать, шесть, один, девять, три, девять, это номер счета, а ты синьора… выбирай, что подходит из литературы.
— Не надо.
— Ты что, с ума сошла? Как ты себе представляешь свое положение там? Хоть кто-то есть, хоть одна душа?
— Одна есть.
— И ждет тебя не дождется?
— Не ждет.
— Вот так-то, синьора. Все, одевайся. Рога трубят.
Они присели на дорогу и встали одновременно, стараясь не глядеть друг на друга.
У двери она протянула ему ключи. Он взял, положил в карман и обнял ее с таким отчаянием, будто ребенок, расстающийся с матерью впервые.
Сказал сухим трескучим голосом:
— Когда я был молод и носил, как Митенька Бальзаминов, плащ с голубым шелковым подбоем, я мечтал о такой женщине, как ты. Она была даже похожа на тебя… Что-то вроде Симоны Синьоре, запомни, не перепутай, восемнадцать, шесть, один, девять, три, девять. Ирэна Синьоре. Прощай. Я провожу. Разреши.
До Шереметьева молчали. Остановив машину на стоянке, он сказал, глядя перед собой:
— Ну все. Мне еще надо заплатить за паркинг. Устраивайся в Северной Каролине, городок Раллей, или Дюрам, или Чеппел-Хилл, там делают табак и многое, многое другое, для чего твои знания и твои способности сгодятся. Не пропадешь. И не поминай лихом.
Она вышла на тротуар. Перегнувшись, он взял с заднего сиденья ее сумку.
— Я постараюсь позвонить до твоего отъезда. Но… что бы ни случилось, — ты уезжай! Слышишь!
Он не позвонил.
Таможенник долго вертел куклу. Потом положил на длинный прилавок.
— Это останется здесь, как прикладное искусство. Но по возвращении мы вернем вам ее.
— Естественно, — ответила любимым словечком Кольчеца и с тем же шипящим высокомерием.
Жара не майская — июльская жара.
Сейчас бы на веранде, с газетой, а вечером скользить в лодочке по перламутровым водам залива. Лучшие часы в белые ночи — на глади Маркизовой Лужи. Сквозь дымку проступают вдалеке форты Кронштадта. «Константин» и еще какой-то. Судаки клюют как полоумные. Можно прокормиться несколько дней одним вечерним уловом. По нынешним временам — большое подспорье. Придется отложить до субботы — никуда не денешься, ты человек служивый. Как это она сказала когда-то.