В Вологде в санпропускнике, наконец, вымылись и избавились от вшей. Феля ходить не мог, и его внесли в санпропускник на чьей-то спине. Решили двинуться к родственникам в Котлас. Когда жена коммуниста, до войны очень красивая и нарядная дама, постучалась в одну из дверей в коридоре Котласского барака, сестра не узнала ее и, сказав: «Сейчас», — ушла в глубь комнаты и вынесла ей кусок хлеба, как нищенке.
Казик и Феля ждали мать на крылечке барака. Потом, конечно, сестра узнала сестру и, конечно, пустила жить в свою комнату, где она жила с двумя дочерями. Кожаное пальто еще сообщило, что скоро будет вызов от мужа-коммуниста и тогда они все поедут в Заполярный поселок на стройку ГЭС, и хотя там холодно и тундра и темного времени гораздо больше чем в Ленинграде и белого же больше, — жить они будут там хорошо, потому что у мужа и отца-коммуниста теплая двухкомнатная квартира, много яичного порошка и тушенки (американских). Вызова почему-то долго не было, и тогда жена коммуниста взяла детей и поехала в Ленинград, с которого уже была снята блокада. Феля начал ходить, но ходил очень плохо, и от вокзала мать несла его на Васильевский на закорках, а Казик тащил вещи. В Ленинграде мать пошла в Управление и спросила, жив ли её муж-коммунист, потому что нет от него никаких известий.
Ей в Управлении ответили, что он не только жив и здоров, но и очень хорошо строит на вечной мерзлоте ГЭС и что, если она хочет, то может через Управление послать ему весточку. Она послала, и вскоре муж и отец-коммунист появился на Васильевском (острове) в кожаном пальто тоже от английского конвоя.
После слез, объятий и поцелуев отец и муж сказал, что у него есть серьезный разговор к жене, и они ушли на кухню, где шипел примус, а Казик и Феля остались в комнате и ели американскую сгущенку.
Честный коммунист сказал:
— У меня к тебе есть важное сообщение, постарайся принять его разумно. Дело в том, что я полюбил другую женщину и хочу жить с ней, а чтобы тебе было легче, я возьму Казика.
Младший, Феля, видимо, ему не очень нравился, и он его оставлял даром.
Жена коммуниста и мать Фели, а главное, Казика, встала с табуретки, на которой сидела, и подкрутила фитиль примуса, который уже коптил. Потом она снова села на табуретку и сказала:
— Поезжай на стройку и подумай, а мы будем жить здесь и ждать.
Честный коммунист зашел в Управление, где у него были важные дела, связанные с лопатками турбины, потом в ГУЛАГ, где у него тоже были важные дела, связанные с контингентом строителей, и вечером в специальном вагоне уехал в Заполярье.
А его жена вовсе не стала ждать, как она сказала ему, а, оставив Казика и Фелю на попечение племянницы, которая тоже, став взрослой девушкой, принесет ей горе, уехала в Заполярье.
Когда она пришла в «коттедж» начальства стройки, прозванный населением поселка «Кремлем», мужа-коммуниста дома не было. Он был, конечно, на стройке, потому что почти все силы и почти все время отдавал делу. Соседи сказали, что ключ всегда лежит под половиком у двери, но глядели на нее как-то странно, а она сделала вид, что не замечает их странных взглядов.
В квартире было чисто, а на столе лежала стопка выстиранного и выглаженного белья и полотенце. Сверху белья и полотенца лежала записка: «Любик, сходи в баню».
Жена коммуниста позволила себе только порвать эту записку, а больше ничего не позволила и стала ждать. Она развела яичный порошок, который очень любил муж-коммунист, если сделать его по правилам: с мукой и с содой чуть-чуть на кончике ножа. Открыла американскую тушенку, поставила на стол тарелки, положила ножи и вилки.
Около шести вечера дверь открылась и в комнату вошла очень толстая женщина в длинной шинели, подпоясанной веревкой, в сапогах, в оленьей шапке с длинными ушами.
Видимо, она видела жену своего друга-коммуниста на фотографии, потому что не удивилась, поздоровалась вежливо, сняла оленью шапку, развязала веревку, сняла шинель и повесила на вешалку, стоящую на одной ноге с несколькими загнутыми рогами наверху. Вешалку эту когда-то привезла сюда с большим трудом и мучениями жена коммуниста из Ленинграда.
У женщины был хриплый, прокуренный голос, и звали ее, кажется, Лида. Она не стала ничего говорить, выяснять, объяс-нять, оскорблять, а вынула из вещмешка кусок мороженой лососины, две банки крабов и кусок паюсной икры в газете «Правда Заполярья».
Все это она положила на стол, а жена коммуниста вынула тарелки из буфета, принадлежавшего когда-то бабушке, которая в подлиннике читала Освальда Шпенглера и Георга Вильгельма Гегеля, и положила на них лососину и паюсную икру, а банки с крабами очень ловко открыла собственным финским ножом пришедшая женщина, упомянув при этом, что она работает в итээровской столовой. Потом она села у окна и закурила «Казбек». Жена коммуниста принесла из кухни пепельницу в виде чугунной ветки виноградных листьев каслинского литья, которая (ветка) тоже когда-то принадлежала бабушке, читавшей Шпенглера в подлиннике.
Работник столовой поблагодарила и сказала, что, наверное, понадобятся стопки. Жена коммуниста достала и стопки, из них две серебряные и одну граненого стекла, тоже принадлежавших бабушке. Здесь она немного внутренне смешалась, прикидывая, кто из них двоих будет пить вместе с «Любиком» из серебряных чарок. Пользование серебряной чаркой несомненно должно будет обозначить положение дел.
Решила предоставить выбор Любику, тем более, что в разгар ее сомнений раздались в коридоре шаги и на пороге появился сам коммунист.
— Какая компания! — радостно воскликнул он, увидев жену и работника итээровской столовой, — а у меня как раз пятизвездочный с собой. Масленников презентовал, он вчера прибыл, — сообщил отдельно итээровскому работнику.
— Сам Масленников?! — ахнула работник, обливая его лучистым любовным взглядом, — Генерал-майор!
— Да не генерал-майор, а генерал-полковник, — несколько резковато поправил коммунист.
Но жена знала, к сожалению, что резкость и, даже грубость тона не означала отсутствия чувств, а была дыханием большой стройки и непримиримости позиции, подвергавшейся время от времени пьяным нападкам обозленных, но полезных делу, спецов из контингента опять же спецпереселенцев.
— Давайте, девочки, хозяйничайте, а я харю сполосну, намотался сегодня… запороли сволочи… четвертая штольня… сброда понагнали… — доносился, исполненный мужества и веселого негодования голос коммуниста из кухни сквозь фырканье и звяканье штыря рукомойника.
Сидели хорошо. Честный коммунист увлеченно рассказывал о своем нелегком деле, женщины налегали на икорку и уже оттаявшую лососину.
А настенные часы в футляре (конечно же, Павел Буре) и, конечно же, снятые когда-то со стены квартиры, что была на Петергофском, в том доме, где из окна в незабываемом 1917 выкинули пристава, настенные часы в футляре с неумолимой поспешностью накручивали узорными стрелками час за часом. Вот уж и двенадцать пробило, а муж, и отец, и Любик, но прежде всего коммунист, и, как говорил один очень хороший писатель, «далеко не импотент», рассказывал одну историю смешней другой.
Пятизвездочный был давно выпит, выпита и водка, обозначенная на бутылке мелко «российская», а крупно «ВОДКА», появилась третья — невзрачная просто «ВОДКА», работник итэ-эр расстегнула ворот гимнастерки и стали видны матерчатые плоские пуговицы солдатского белья. Нежная кожа жены коммуниста, предмет ее гордости, порозовела, но выглядела жена очень глупо, потому что совершенно была не в курсе разговора мужа с итээровским работником. Например, не знала людей, упоминаемых в рассказах. Раза два она очень неуместно и неуклюже попыталась встрять с рассказами о детях и жизни в Котласе, но под рыбьими взглядами скучающих слушателей цветы красноречия увядали, а на смену приходил чертополох косноязычия.
Вот и два пробило, а веселой истории о том, как в мае, «упившись вдупель», он бросился в кипящие ледяные воды реки-энергоносителя, конца не было видно.
Жена встала и ушла в спальню.
Разбирая постель, имевшую приметы неистовой страсти коммуниста и отсутствия гигиенических прокладок в местной аптеке, жена обратила внимание на то, что голоса в соседней комнате стихли.
Она подумала, что, видимо, работник итээровской столовой пошла домой, а ожидающий расправы муж допивает в молчании остатки Простой, и еще она подумала, что все же нехорошо было в таком опасном месте, где до зоны пятьсот метров, отпускать ночью женщину без провожатого, даже если на женщине шинель, подпоясанная веревкой, на ногах сапоги, а на теле солдатское белье.
Но когда она открыла дверь, то в свете луча света, вырвавшегося из спальни, увидела горбящуюся спиной мужа и согнутыми коленями итээровки композицию, прикрытую, как памятник в день открытия, тканевым голубым покрывалом. В отличие от памятника композиция равномерно вздымалась, издавая звуки «вдох-выдох».
Женщина закрыла дверь, снова застелила постель и легла поверх покрывала. Несколько раз ее будили возгласы торжествующей плоти, но так как она хорошо их знала, то не пугалась, а засыпала снова с мыслью, что надо хорошо выспаться, потому что завтра — назад в Ленинград, а там хлопот полный рот: контейнер для пианино (пусть в доме звучит классическая музыка), контейнер для стола, раздвигающего на двадцать персон (пусть звучат веселые голоса друзей и гостей), контейнер для книжного шкафа (Феля в последнее время пристрастился к чтению и, по-видимому, от него в будущем можно многого ждать).
Потом ей приснился сон.
Будто нет никакой войны, и они все вместе: Казимир, Феля, она и муж пришли в «Эрмитаж». Почему-то все залы пустынны, посетителей нет; муж подводит их всех к огромному, до потолка, зеркалу и говорит: «Вот так и сфотографируемся на память. Смотрите прямо в зеркало и не моргайте».
Она смотрит и видит, что в зеркале нет их отражения. Смотрит, не мигая, до рези в глазах, но замечает только верёвку, плавающую в воздухе петлёй. И тогда она понимает, что где-то рядом ходит работник итээровской столовой, которая тоже не отражается зеркалом.