Бабаза ру — страница 15 из 42

вселение, что в них злые голодные духи вселяются – лярвы, понимаете? Оттого и глаза такие бесстыжие делаются, потому что это уже не сам человек, а человек плюс лярва. А если дело дальше пойдёт, то лярва человека съедает вообще начисто. Ну, когда человек слабенький. Сильного она съесть не может и на его место поселиться – сильного она убивает. Провалы в памяти есть у вас?

– Не… немножко.

– Вот самое опасное – вы ж натворить можете ужасов в это время, когда провалы, тут лярвы начеку, запросто можете сигаретку уронить на матрас… сколько народу сгорело таким макаром…

– У меня приятельница была, актриса, она так сгорела.

– Да у кого не было такой приятельницы, она всем приятельница, эта приятельница. Что ж, Катерина, не буду больше вас расспросами терзать, погуляйте, посмотрите, поговорите: у нас тут всё по любви, никакого насилия, хотите – живите, хотите – приезжайте, а если не вернётесь больше – тоже ничего страшного, мы вас вспоминать будем.

Иван Иванович рассмеялся, похлопал меня по руке, обдёрнул жилетку и пошёл по своим трезвенным делам. А я отправилась искать Ирину Петровну, чтобы погулять с ней по владениям чариковцев.


14:50

Удобные, квадратной плиткой мощённые дорожки повсюдно были обсажены то берёзкой, то рябиной («То берёзка, то рябина…» – помню, детский хор по радио пел сочинение композитора…

сейчас-сейчас… Кабалевского! Хрен я вам память советскую пропью. «То берёзка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной, навек любимый, где найдёшь ещё та-а-а-ако-о-ой!»), то боярышником, то шиповником, то кустами с розовыми пушистыми соцветьями, уже пожухшими, которые мы в детстве называли «принцесса». А как на самом деле? Допустим, вероника. И что, разве это лучше, чем «принцесса»?

Вот бы стать Адамом и переназвать весь мир. Надоело, что здесь всё уже сделали без моего участия и одобрения. Не спорю, сделано много, но – без меня.

Курятник я посмотрела издали – вблизи там запашок тошнотный, я два года жила на съёмной даче рядом с птицефермой, спасибо, помню.

– У нас курочки такие умнички, – сказала Ирина Петровна, не обладавшая, подобно мне, крестьянской прямотой, а любившая мещански подсюсюкивать, что, в общем, чуть раздражало, но не отвращало от неё, потому что была она действительно добра и приветлива. – Почему считается, что курицы глупые?

– Вообще-то курицы дуры, – ответила я. – Но для чего им был бы нужен ум? Чтобы увидеть свой засранный курятник, вдохнуть и проанализировать его запах? Ой, а чем это так воняет? Да от моего дерьма и воняет? Петуха-идиота, конечно, обязательно надо осмыслить, одного на двадцать куриц, и изволь ему давать, когда он пожелает тебя оттоптать ровно полминуты. Яйца, которые ты собираешься высиживать, у тебя отберут, и не увидишь ты никогда своих деток. Выйдешь на травку – за углом котяра на тебя облизывается, только зазевайся – и пара смрадных перьев от тебя останется. На себя посмотришь – лапы кривые, крылья машут вроде, а не полететь тебе никогда и никуда! И увидит всё это курица, и окинет она своим внезапно прорезавшимся умом картину своего бытия – и что теперь? Повеситься ей на насесте, что ли? Или утопиться в корыте? Насколько это было разумно – лишить курицу ума!

Ирина Петровна, отулыбавшись, всё-таки возразила:

– Наши курочки чистенькие, спокойные…

Действительно, вдалеке, в загончике перед насестом бродили крупные белые несушки, не выражая ни малейшего недовольства своей участью.

– А я вот слышала, что у вас сегодня тушёная курица на ужин, вы что, своих забиваете, на тридцать человек это ж сколько, штук пять надо? Специальный человек есть? Не шофёр ли это Сергей?

– Боже мой! – Ирина Петровна всплеснула руками. – Что вы! Мы покупаем кур готовыми, тушками, тут недалеко, Боровская птицефабрика, слышали? Ещё не хватало – своих курочек забивать. И как вы могли подумать на Серёжу. Серёжа – это сама кротость. Он в пьяном образе человека сбил, отсидел четыре года, вышел, сорвался… Я его нашла у себя во дворе. Он у нас третий год, из постоянных, держится молодчиночкой, только молчит, всё молчит.

– Почему?

– Потерял веру в слова человеческие.

– Понимаю…

– Присядем?

Мы уселись у детской площадки, не из металла и пластика, раскрашенного в жуткие кислотные цвета, а созданной солидными дяденьками из надёжного дерева: брусья, кольца, прыгательный конь, горка… Всё натурального цвета.

– Ирина Петровна, я что хочу спросить. Вы похожи на секту, но вы не секта, у вас нет учения, нет духовного лидера, ваш Иван Иванович, я так поняла, занимается хозяйством, в какой-то степени – человековедением. Выбирает своих рыб из моря людского, да? Но какой смысл? Вы за частоколом сидите – зачем? То есть… ну, что вы тут высиживаете?

– Частокол только со стороны дороги, так уж матушке Михайле захотелось, а по периметру – обычный забор… Нет, мы не секта, мы община, союз свободных людей.

– Что за идея – не пить? Это отрицательная идея. Не пить, а что делать?

Вдруг раздвинулись тучи, будто их кто-то с усилием, руками растаскивал, и бледный, жемчужный лучик осеннего солнца пробился ко мне, приласкал меня, приголубил.

Осеннее солнце – гибель, сюрреалист,

Осеннее солнце – жатва…

Осеннее солнце листьями падает вниз,

Весна – будет когда-нибудь завтра…

– Что это? Я такой песни не знаю…

Я разве запела, Ирина Петровна? Запела и не заметила. Так и не отучилась искать и видеть знаки милости – такие вот лучики внезапные посреди безысходности и тоски.

– Да вы это знать не можете, это песня моей юности.

– Что мы делаем – живём, что мы делаем. Алкоголь много времени и сил сжирает, а у нас всё время и силы – наши, так что люди трудятся, беседуют… Приглядывают друг за другом.

– Стучат начальству…

– Вздор! Никто не стучит. Рассказывают о впечатлениях, что здесь такого? Сами знаете, как змей коварен.

– Срываются?

– Бывает, что срываются. Но труд – он, знаете ли…

– Труд. Знаю. Все знают. Нам ещё при Советах талдычили насчёт труда, который помогает. А что, тот дедок, что так залихватски чихал за столом, тоже трудится?

– Альберт Макарович. Конечно. Бывший инженер… Он в парниках, огородник, чистое золото – не работник. Его дочь привела…

– Дочь тоже тут?

– Умерла дочь. Спилась. Дети же часто перенимают образ жизни родителей, даже если умом того не желают. А в подкорке сидит…

– Знаю, и… ради этого и пришла. Хотя, наверное, уже поздно. Уже сын мой насмотрелся картинок, навидался сценок… А там что у вас, такое огромное… как оранжерея прямо.

– Наши парники, хотите посмотреть? У нас редиска четыре раза вырастает за сезон…

– Не люблю редиску. У меня от неё рот дерёт.

– Вишня, груши, да всё есть…

– Как-нибудь… Что-то устала я немножко…

– А хотите, посидим-отдохнём, а потом прогуляемся к церкви? Там Серапиона Мокрицкого нашего мощи, там источник, наберём водицы, правда, сегодня может быть очередь – воскресенье.


16:30

Мы вышли не из центральных ворот, а из маленьких боковых, но и здесь понадобилась помощница – она тщательно закрыла за нами калитку, и я поинтересовалась, для чего предприняты подобные меры безопасности, ведь я разглядела ещё и многочисленные камеры наблюдения вдоль ограды, на гостевых домах и в центральном офисе трезвенников.

Ирина Петровна тяжко вздохнула.

– Да, не скрою, бывают, точнее, были поползновения насчёт воровства со стороны местных, но это не главное. Главное – поддельные чариковцы… Раскольники.

– Какие такие поддельные чариковцы? Что за раскол, по какому признаку, как именно не пить – не пить ли водку или не пить ли пиво и вино?

– Ох. Нам идти минут двадцать, давайте расскажу. Значит, после смерти Ивана Трофимовича общину возглавила матушка Устинья. Мы тогда не здесь размещались, на другом месте, там теперь эти… еретики обитают.

– Господи боже мой! Еретики!

– До конца шестидесятых всё шло тихо, мы ж таились, ничего не проповедовали, нам главное было веру учителя хранить и людям заблудшим помогать. Мы тогда считались двумя семьями, которые по соседству поселились и занимаются исключительно хозяйством, и слава о нас шла глухая, мы её сами гасили, и даже портрет Ивана Трофимовича – вот тот, что в столовой висит, матушка Устинья его и писала с натуры маслом (я вспомнила какую-то аляповатую картинку со старичком в поле, стиль знакомый – «инвалидный китч», – промолчала), – мы прятали от посторонних глаз, начнут расспрашивать, выйдут на след Ивана Трофимовича, его тут многие помнили. А в 1969 году пришёл к нам своим ходом человек, назвался Павлом. Кажется, сорок первого года рождения. Павел и Павел, имя славное, притёрся он к матушке Устинье, так прилепился, что она ему документы настоящие показала – письма, всякие записи, воспоминания первых чариковцев… Он из себя приятный был мужчина, да что там был, он и сейчас…

– Жив?

– Что ж ему не жить, он в трезвости с шестьдесят девятого года, блюдёт себя. Правда, от злобы своей скособочился, ходит скрюченный в дугу, но проворно… Его фамилия – Чириков, Павел Чириков. Он решил, что это знак – похожая фамилия. В общем, украл он часть документов, изготовил пакостную фальшивку, где Иван Трофимович Чариков будто бы передаёт своё учение и судьбу общины в руки ученика, которого ещё нет, но который грядёт, и узнать его можно будет по имени звонкому Павел и по фамилии, которая вещая и обозначающая. И будет он знать тайну, магический секрет, от учителя ученику сквозь времена переданный невесть каким образом! И так ловко все свои тёмные делишки обделал, что всё старое владение чариковцев ему досталась, а матушка Устинья вынуждена была уйти и людей своих увести – слава Богу, нашлись средства купить небольшой дом с участком, вот там, где мы с вами были. Но тогда и вышел раскол – одни ушли с матушкой Устиньей, а другие остались с Павлом Чириковым.

– Так они, выходит, чириковцы, а не чариковцы?