Бабаза ру — страница 18 из 42

Не так уж я была плоха, чтобы стать дешёвой куклой по вызову («я сижу один… и чувствую одиночество… не могла бы ты приехать?»), да ещё куклой, которая умеет открывать рот. Но я любила… хотя я сейчас не понимаю, что это значит. На данном историческом и гормональном фоне – не понимаю.

Ценность любви мне вбили в голову точно теми же способами, какими вколотили в башки паломников веру в мощи Серапиона Мокрицкого. Что, всё иллюзия? Неужели – всё? Но ведь солнце светило прямо мне в сердце, и время останавливалось, и я менялась каждый день, и мы просто сидели на кухоньке, курили сигаретки «Интер» и разговаривали о Булгакове, и это всё было внутри блаженства. «На краю отчаяния есть избушка, и это похоже на счастье».

Друг Тишка печально смотрел, как затевается и развивается эта история, и пробовал было просветить меня – «Кать, твой Эл, ну он же… все знают… блядун, Кать…» «Тоже мне, специалист! – раздражалась я. – У тебя твой буратино ботинки новые украл, да?»

Эл даже не особенно следил за безопасностью своего распутства, то есть за тем, чтобы девки не пересекались между собой и поменьше друг о друге знали. Мы, конечно, знали, но никаких сцен не устраивали – на каком таком основании? Всё по свободной воле было. От Него и доброе случалось – готовил же Он меня для поступления в университет, терпеливо, прилежно, не раздражаясь, в нём и вообще сильна была просветительская жилка, педагогический запал. Любил читать вслух Мандельштама, Гумилёва, Хармса и Введенского – всем птицам-девицам, околачивавшимся у него в двух комнатках на Садовой улице (в третьей обитала малоподвижная маман, знатная в прошлом дама-редактор, Элеонора Кибрис). В советских брошюрах того времени неведомые титаны мысли давали сокрушительной силы советы, к примеру: «Лишнюю половую энергию следует направлять на спорт и общественную работу». Это золотое правило. Я думаю, что это истина. Но мы заходились от смеха, показывали советам жирную фигу и лишнюю половую энергию употребляли для собственного удовольствия.

А если бы… Ну если бы да кабы – то Кибрис, несомненно, стал бы профессором и спокойно употреблял бы студенток, но обладая статусом и зарплатой, однако у него не хватило сил лицемерно стиснуть зубы и проползти пару маршей социальной лестницы. Вот чего не было в сайгонских – так это лицемерия. Он не мог и не хотел скрывать от меня свои связи и увлечения, в глубинах души надеясь на вариант из фильма «Восемь с половиной» Феллини. Фильма, который обожали все ходоки, желающие хоть на миг попасть в грёзу главного героя о том, что его женщины станут мирно обитать в одном пространстве, потому что они ведь любят его, так для чего им ссориться и что им делить?

Я сделала от него два аборта. Он, кстати, не настаивал, но принял известие (первый раз я объявила, второй – уже нет) так кисло и такие глупости с такой пошлой улыбочкой сказал («Тебе же надо учиться… Женщина должна расцвести… Ты, наверное, захочешь жить с кем-нибудь в браке…») – что я решилась быстро, да тогда вокруг этой темы никто соплей не разводил. У советской жизни существовала некая подводная часть, тёмная, безмолвная, о ней не писали и не снимали кино. Аборты, венерические заболевания, сумасшедшие дома – всё такого рода было вытеснено в эту тёмную воду. В конце восьмидесятых на время аборта давали наркоз за дополнительную небольшую плату, и оттенок осуждения абортниц у медперсонала совсем стушевался. Рожать дитя в это время представлялось делом тревожным.

После второго аборта я почувствовала себя старой и замученной. Я стала отползать от Кибриса… Я приникла к спасительному тёплому Васе и лечила его мохнатыми руками свою больную душу, душу начитанной овцы с синяками во всё сердце.

Больше всего в ту эпоху поразил меня Тишка, предложивший мне выйти за него замуж. Я даже два дня подумала, пронзённая силой его привязанности ко мне. Не мог же он меня любить – а может, то и была любовь, лишённая эротической тяги, чисто небесная любовь? Но она не спасла бы меня, напротив, совсем прихлопнула…

Одну мою подругу, влипнувшую в такую же ситуацию – ужаса первой любви к развратному мужчине, – спас классический буржуазный роман с иностранцем. Везение было огромным – то был француз. Он реально приносил ей кофе в постель и возил гулять на залив. Конечно, как русская дура, она и в него влюбилась до потери сознания – а иначе зачем влюбляться-то? – но первые раны были залечены, хотя француз в панике бежал от неё, как его великий император драпал из России. А у меня раны лишь корочкой затянулись. Вася тоже, знаете, был поэт и стал моим Васей не вдруг.

Теперь я смотрю на Кибриса, пришедшего за водой к источнику, и оказываюсь в проклятом, в благословенном, в невероятном 1987 году. И на мне будто вновь сандалики «Маша Иванова», а Эл опять смотрит на меня и улыбается, хотя от него только и осталось, что глаза да уголки губ. Где таился соблазн.


Сейчас

– Катя, Катя… – повторял он, сплавив свою халду с банками («Марина, иди к машине, я сейчас, иди, иди!», а я, умоляюще-извинительно сложив ручонки, гнала от себя Ирину Петровну, так что наши «Марина! Ирина!» создавали даже поэтическую атмосферу вокруг святого источника). – Катя… Ну пойдём присядем, ты мне всё расскажешь…

Всё расскажешь. Что это – всё?

– Эл. Ты как здесь оказался?

– Эл! Красота какая! Эхо дальних лет. Я привык теперь быть Олегом Леонидовичем. Знаешь, из всех моих страстишек и умений пригодились шахматы, я кружок веду у нас в районе. А ты как, закончила университет? Помню, как мы с тобой готовились…

– Нет, слетела с третьего курса.

– Замужем, конечно?

– Да, сыну девятнадцать.

– У меня дочка, двенадцать. Я на даче в Малом Гаврикове, сюда часто езжу за водичкой. Вкусная вода у Серапиона. Я сначала сопротивлялся, но Марина, знаешь, такая убедительная женщина…

Ослаб Эл Кибрис. А когда ослаб – слушайся женщин. Ясное дело, в очередь к святому источнику могла его затащить лишь его Марина. Как он исхудал, ножки тоненькие, кеды рваные и пыльные. Рубашка синяя, застиранная совсем. Кольца обручального на пальце нет, так зная Эла – потерял, небось, в первый же год.

– Ты знаешь, у меня книжка вышла, стишата мои, когда мода пошла на «Сайгон», лет двенадцать примерно тому назад, да, правильно, книжка вышла и дочка родилась, хороший был год…

– Как назвал?

– «Этажерка снов». Помнишь, мы с тобой когда бродили по домам перед капремонтом, нашли дивную модерновую этажерку и кучу старых фотографий?

– Так себе название.

– Придираешься… Предисловие, вот правда, дурацкое – крендель один написал, из ошивальщиков, Блока там цитировал: «Рождённые в года глухие пути не помнят своего, мы, дети страшных лет России, забыть не в силах ничего…» Каких таких страшных лет мы дети? Я на сорок рублей в месяц мог прожить припеваючи. Сколько было уютных местечек при социализме, это с ума сойти, и везде грелись людишки, в конторах этих немыслимых. Мы не дети страшных лет Росссии, а советские цветочки на гидропонике, выросшие в темноте под одеялом… А ты-то как попала к нашему Серапиону?

Некоторые его интонации мне никогда не нравились, он иногда резко повышал тональность, почти визжал, сейчас это стало помягче, но всё равно осталось.

– Я, знаешь, пришла в гости к одним людям. Тут недалеко община…

Эл рассмеялся понимающе.

– Ты к чариковцам приехала? За трезвостью? Что, проблемы? Попиваешь, Катюха?

– Очень много вопросов. Отвечаю. Приехала к чариковцам. За трезвостью. Проблемы есть. Попиваю. Знаешь, судя по всему, эти проблемы и тебе не чужие. Ты как с того света вообще…

– Верно. Я умер, давно уже. Это ничего. Совершенно не страшно. Один театр закрывается, начинается другой театр, у меня за жизнь было, наверное, театров девятнадцать. А ты, я так думаю, из моего театра номер десять. Расскажи хоть что-нибудь!

– Ничего умнее, чем уйти из твоей жизни, я не придумала. Это настоящий подвиг был.

– А ты разве уходила? Как-то не запечатлелось… То есть такого акта торжественного ведь не было, правда? С репликами, придуманными заранее, с письмами в авиаконвертах, с трагическим лицом… Ведь не было?

– Не было.

– Некоторые на лестнице кричали, проклинали меня. Но твоего голоса не припомню.

– Я не кричала на лестнице. Я не проклинала тебя. Тихо отползла.

– Я за это и любил тебя. Такая кроткая мещанская деликатность – мещанская в хорошем смысле. Такая девочка с косичками в белых бантах, то есть уже не было ни косичек, ни бантов, но они были как бы вокруг… в облаке… в анамнезе… Таких, как ты, больше нет. То есть они бабушки стали, с теми же косичками в анамнезе…

Смотрела на его тоненькие сухие ручки – шахматы, значит? А что это ты сейчас такое сказал…

– Эл, зачем ты… сейчас… ну к чему…

– Что – к чему?

Глупые, путаные, некрасивые разговоры ведутся как раз тогда, когда они о главном. Красиво и вдохновенно говорить можно разве о пустяках.

– Не надо про что ты меня любил, ей-богу… Меня и ещё тридцать пять катюш ты любил, это только на моей памяти…

Мы сидели на скамейке под сосной, старичок и бабка.

– Смешно мы повстреча-а-а-ались, – протянул Эл, – у Серапиона, пришли за водичкой. Одно слово – скрепы! скрепы!

– Загадочные вы люди. Лет семь назад президент в придаточном предложении упомянул эти скрепы. С тех пор из всех утюгов тремандонят, ухмыляясь, каждый день. Что, своего в голове ничего нет? Вообще логично, вы же неофициалы, стало быть, прилеплены к официалу, без него и вас не будет. То есть вас и нет.

– А ты, значит, есть?

– Аз есмь.

– Чем докажешь? У меня вот хотя бы «Этажерка снов» имеется. Допускаю, что я говнюк, но у меня есть книжка. А что есть у тебя, чтоб так торжественно объявлять «Аз есмь»?

Я встала и ушла, не обернувшись.


18:20

Ирина Петровна ждала меня за воротами, немного взволнованная: она приметила, что встреча у источника не была для меня заурядной, а лупить напрямую вопросами стеснялась. Я взяла у неё обе ёмкости (нет-нет, мне нисколько не тяжело), и мы пошли обратно, в семью. Пометавшись умом и прилично подождав, она нашла выход.