Бабье лето инженера Фонарёва — страница 3 из 4

– Я на рынок съезжу, – сказала Виктория Михайловна, – нужен чеснок, укроп, листья смородины, хрен нужен...

– На Светлановский поедете? – тихонько спросил Фонарев.

– Да кто ж такие вещи на Светлановском покупает? На Центральный!


В пятницу он поехал с корзиной. Уже в метро она произвела сильное впечатление. В вагоне электрички он сразу поставил корзину наверх, на багажник; пассажиры, конечно, обращали на нее внимание, некоторые привставали с мест – поглядеть чья, хотели знать владельца в лицо.

На этот раз в Семеновке вышло явно больше народу, чем в среду, причем кое-кто на платформе задержался, замешкался, и, когда Фонарев, подышав, закурив и оглядевшись, пошел по шпалам, группа человек в пятнадцать увязалась за ним. Он решил пройти сегодня подальше, те тоже не сворачивали в лес; он прибавил ходу, и они прибавили. Услыхав за спиной запыхавшийся теткин шепот: «Вась, далеко еще пехать-то?»– и Васин басок-зуботычину: «Иди, да помалкивай», – Фонарев пожалел, что в лесу не строят уборных: заскочил бы сейчас, а потом пошел назад к платформе, пусть понимают как хотят. У пикетного столбика он спустился с насыпи, перепрыгнул канаву, быстро, без задержек зашагал по лесу и скоро оторвался от преследователей.

Часа за четыре, неотступно сопровождаемый образом Виктории Михайловны, он набрал полную корзину, в основном колпаков, порядком отупев от их обилия и однообразия. Прикидывал, какие покупные продукты можно заменить колпаками, раз в неделю можно устраивать грибной день, ну а на праздники... «Вы уже пробовали наши колпаки? Нет?! Ну-ка, Ирочка, передай нам вон то ведро!..» Особенно будут рады новые родственники – черниговские, потом на родине рассказывать будут, в какой дом их дочка попала – с колпаками.

Корзина была тяжеленная, он едва ее волочил, часто меняя руки и отдыхая, – только в эти краткие передышки и нежился солнышком, легкие наспех смаковали сладостный, сухой и прелый воздух. Уезжать не хотелось, но полная корзина звала вперед: к поезду, чесноку, укропу, хрену, листьям смородины.


Нужно ли их отмачивать, и сколько времени мочить, не знала, не помнила даже Виктория Михайловна. Фонарев предложил кому-нибудь позвонить, проконсультироваться, но теща посчитала это унизительным и наказала, чтобы он ни в коем случае не звонил. Сами. Она взяла гриб, откусила кусок шляпки, довольно долго гоняла пробу во рту, потом проглотила и затихла, прислушиваясь к поведению колпака и своего организма. Несколько минут она сидела неподвижно, потом ожила и сказала: «Можно не мочить, горечи нет, вроде даже сладкие».

– Давайте все-таки замочим. До утра, на всякий случай. – Тот факт, что гриб не свалил старой закалки Викторию Михайловну, еще не означал, что выживут другие.

Теща почему-то согласилась. Наполнили бельевой бачок, ведро, два таза, две большие кастрюли, а колпаков все еще оставалось треть корзины. Тогда загрузили кастрюли поменьше, трехлитровые банки, даже святая святых – суповницу из остатков трофейного сервиза, покойный Иван Афанасьевич привез его из Германии.

Не слыхали, как пришла Ира.

– Ира...– Фонарев поцеловал жену, застывшую у кухонного порога, – ну, не сердись... Это колпаки. Ведь нынче даже варенья не варили. Мы с Викторией Михайловной все сделаем. Зато зимой... Придут друзья...

– Какие друзья?

– Ну, не знаю, Мишка с Ольгой...

– А...


Перед сном он пошел взглянуть, как колпаки отмокают. Дверь в ванную была приоткрыта, он не смотрел туда, но видел роскошные русые волосы, голые ноги с длинными икрами, молодое загорелое тело двигалось, потягивалось, скользило под тонкой рубашкой. Невестка была поглощена собой, зеркалом, благодарной своей кожей, в которую втирала крем. У Фонарева перехватило дыхание, он испугался и юркнул в кухню. Его сын и эта женщина были вместе уже полгода, и все это время по многу раз в день Фонарев отправлялся к ним, пытаясь понять отчуждение сына, его поспешную женитьбу, уход с последнего курса института, холодность невестки, их заговор; вспоминал Ирину обиду – ее просто оповестили о регистрации, он тогда был в, командировке, ничего не знал, Ира позвонила в Казань, рассказала, он позвал к телефону Андрея, но тот уже убежал. Даже не пришло в голову подумать, удобно ли, выносимо ли будет, когда в тесной квартире появится еще один человек, собраться всем вместе и обсудить хотя бы это; все как должное, и все будто назло. Отчего этот бунт, жесткость и насмешки? Даже с приятелями Андрей разговаривал мягко, бережно и вот именно отца назначил своим недругом? Фонарев искал свою вину и не понимал, чем он так провинился, но сейчас, сидя в темноте, среди тазов, кастрюль, банок и баночек с колпаками, он ощутил что-то совсем иное: там, в маленькой комнате, где под потолком висят на леске кордовые модели самолетов, которые вместе с Андрюхой собирали, клеили, два человека знают любовь, счастье, восторг... И, стараясь не помешать, быть неслышным и ничего не услышать самому, он проскочил мимо их двери, только капли какой-то бархатистой музыки просочилась в его слух.


Засолили чан, ведро. Остатки зажарили и ели три дня, насытились даже молодые, больше грибов не хотели. Ира была раздражена, скорее всего грибами, их вонью, связанными с ними шумом и суетой.


Фонарев отремонтировал тещину лампу, отвез вещи в химчистку, сдал и получил из прачечной белье, съездил на кладбище, на выставку Инрыбпром.

По-прежнему была теплынь, воздух легкий, стоячий, незаметный. Эту осень он чувствовал как-то особенно близко, раньше такого не бывало: будто только теперь и ожила осенняя душа – непостижимая, но как-то вдруг понятная. Возникал тот далекий, просвеченный солнцем бор, сказочная тишь. Лишь на пятый день маеты – все брался за журнальный роман, понравившийся Ире, старался убедить себя, что его тоже волнуют описываемые проблемы, отвлекаемый тещиным громкоголосьем: Виктория Михайловна вела большую общественную работу в жилконторе, непрерывно звонила по телефону и отвечала на звонки – его осенило: можно ведь поехать туда просто, не за грибами, можно не спозаранку, можно ведь даже никому ничего не говорить.


В Семеновку он прибыл около двенадцати, налегке и не в сапожках, а в своих сандалетах. Отсутствие утилитарной цели отменило необходимость спешить, стремиться побыстрее в лес. Не сразу удалось осилить такую простоту, словно и прогулка нуждалась в каком-то логическом обосновании, отчете.

Он пошел по тропке, потом наверх, в гору, мимо пожарного водоема, где сорок с лишним лет назад поймал карася. Память, столько позабывшая, почему-то сохранила это в целости, вплоть до повисшей на леске коряги, обоюдного испуга – он тогда испугался не меньше, чем карась, той жутковатой необходимости схватить, присвоить, вынуть крючок из кровоточащего рыбьего рта; он помнил тот бьющийся в ладони скользкий живой холодок, который, оказывается, и был победой, мальчишки уже бежали с удочкой к счастливому месту.

Он разыскал улицу – узкую, заросшую, зеленый дом в глубине сада, крыльцо, покатый столик и скамейка под акацией. Отец, мать словно не умирали, и как просто: оказывается, лишь от его памяти, ее милости зависела вроде бы такая мистическая, немыслимая жизнь, как бессмертие. И даже дверь в дом была открыта... В саду упало яблоко, сильно ткнувшись в землю.

Улица кончилась, за широким лугом начинался лес – туда ходили с отцом, а дальше, километра три-четыре, был карьер, куда ездили на велосипедах купаться. Фонарев решил прогуляться до карьера и, чтобы не травить понапрасну душу, приказал себе в лес не сворачивать. Пока что, если не считать отца с матерью, он не встретил ни души; и здесь людей не было: грибники сюда не ходили, и вдоль узкой песчаной дорожки росли громадные карнавальные мухоморы, он едва удержался от соблазна сбить пару красавцев. И вдруг под сосенкой он увидал боровик. Увидав его, остановившись, будто гриб на мгновение раньше окрикнул: «Стой!»– Фонарев забыл обо всем на свете, тем более что в двух взглядах правее стоял еще один... нет, два! «Господи...» Это смахивало на обморок, сознание инженера не было приспособлено к таким удачам. Придя немного в себя, Фонарев закурил – чуток сбить волну, достал из кармана полиэтиленовый мешок, все же прихваченный на всякий случай, и сразу за ногой, за каблуком сандалета, увидал четвертый. «Батюшки...» Сознание чуда, удачи приживалось медленно. Он брал дары осторожно, полуверя, лишь увидав еще, еще и еще, поддался азарту, да такому, который и не с чем было сравнить, разве что с блаженными азартами детства. Из всех предков по мужской линии, чью кровь он унаследовал и слепо в себе хранил, вдруг выскочил на свет самый древний, далекий и дикий, он-то, в фонаревском обличье, и охотился сейчас в лесу: прыгал, делал перебежки, падал на колени, резко оглядывался, что-то восклицал, бормотал, приговаривал, срывал с себя рубашку, которая вскоре тоже была полна добычи. Сунув четыре гриба в карманы, он побежал в Семеновну, к тому дому, открыл калитку, вошел, и тотчас на крыльце появился жирноватый мужчина лет тридцати со спичкой в зубах.

– Добрый день, – Фонарев запыхался, поздоровался в два приема.

На подмогу тотчас вышли хозяйка с мокрыми руками и хныкающий мальчик лет пяти с перевязанным ухом. Женщина поглядела на Фонарева, па мужа, снова на Фонарева. Теперь шестью глазами они пытались постичь человека в сандалетах и в пиджаке, надетом на майку, и, благодаря сосновым иглам во всклокоченных волосах, сразу похожего на ежа. В левой руке у ежа была рубашка с грибами, правой он прижимал к груди тяжелый мешок, у которого оборвались ручки. Мальчик снова захныкал, жался больным ухом к мамке.

– Когда-то мы снимали в этом доме дачу, комнату и вот ту веранду. Хозяйку звали Мария Васильевна. У нее были корова, поросенок и куры. Я тогда был совсем маленький.

– Ну и что с того? – сказал мужчина, прикусив спичку.

Тут-то Фонарев и очнулся. Он прибежал спросить до завтра ведро или корзину, а лучше то и другое, почему-то не сомневаясь, что ему дадут под честное слово. Теперь же эта затея показалась ему лесным бредом, он сам не мог понять, как такая чушь взбрела ему в голову. Он попрощался, прикрыл за собой калитку и побрел к поезду, стараясь поскорее забыть происшествие, свой увлекательный доклад.