Бабьи тропы — страница 38 из 93

Передумала и поняла все это Петровна, сидя у окна, морозом разрисованного, и поджидая мужа, загулявшего со старцами, и твердо про себя порешила: «В этом краю мне век не вековать…»

Услышав сонное сопение Демушки на печке, она подошла к нему и долго смотрела, словно не узнавая его. Какой большой и крепкий стал — скоро восьмой годок пойдет ему.

Смотрела Петровна на его темную голову, на разрумянившееся круглое лицо, на черные брови и на густые длинные ресницы, и в первый раз за все время со дня его рождения почувствовала материнское тепло к сыну в груди своей.

По ступенькам лесенки поднялась над печью, склонилась над Демушкой и в первый раз с любовью поцеловала его.

Глава 29

Когда хлопнула дверь со двора и вместе с клубами стужи ввалился в избу захмелевший Степан, встала Петровна со скамьи, подошла к мужу, посмотрела ему в лицо такими большими и странными глазами, что Степан, даже хмельной, попятился назад и растерянно пробормотал:

— Ты… чего это, Настенька?.. Все думаешь?..

Смотрела Петровна в лицо мужа и говорила отрывисто:

— Вот что, Степа… Много думала я… Все передумала!.. Теперь порешила: что хочешь делай надо мной… только бросать надо этот скит… Не могу я больше!..

Давно ждал этой перемены Степан. Неуклюжими пьяными руками схватил жену, усадил на скамью около стола и, захлебываясь пьяной радостью, заговорил:

— Настенька!.. Косатка моя… Что удумала? Сказывай!.. Куда хочешь, готов я… Хоть на край света… Только с тобой…

— На землю нам надо, Степа… Угол свой гоношить надо… Вижу ведь я: измаялся ты со мной…

Степан снял шапку, тряхнул кудрями и засмеялся:

— Насчет меня не тужи!.. А край этот мне очень даже по душе…

— А живут-то здесь как? — перебила Петровна, показывая глазами на стенку, из-за которой все еще доносился пьяный галдеж.

— А что ж! — воскликнул Степан. — Живут людишки, хлеб жуют и бражку с самогоном пьют!.. Вот и меня угостили угодники для светлого праздника христова…

Петровна еще раз хотела перебить мужа, но хмель развязал язык Степану; он говорил громко и почти без передышки.

— Нет, ей-богу, Настенька!.. Нравится мне этот край… И народ нравится!.. И старцы!.. По крайности, здесь все без обману!.. Ежели загуляют, так и боженьку по шапке!.. По боку!.. Потому, говорит старец Евлампий… нет его… бога-то!.. Поняла?.. Для дураков он, говорит, придуман… бог-то!.. Это он, Евлампий, Борису так говорил… Не меньше твоего, говорит, знаю, что бог для дураков придуман… А кто такой старец Евлампий?.. Тоже известно мне… Борис-то хорошо обсказал про него… Святитель, говорит, ваш отец Евлампий — угодник бабий и каторжник!.. Вместе, говорит, на каторгу-то мы шли с ним… В одни годы и срок отбывали, только в разных местах… Я, говорит, все отсидел и на поселение вышел. А Евлампий, должно быть, раньше срока с каторги убежал…

Степан остановился. Оглядел кухню и зашептал Петровне на ухо, обдавая ее перегаром самогона и браги:

— Я ведь, Настенька, вместе с Борисом и с Евлампием в одном этапе на поселение шел. Они на каторгу шли, а я на поселение… Только Евлампия-то здесь я не сразу признал. Давно ведь дело-то было. В ту пору и я, и он — оба молоды были. Он был чуть постарше и побашковитее меня. А в партии арестанты величали его Евлашкой, варнаком да бандитом… Теперь-то он вон какой бородач и начетчик! Можно сказать, борода-то у него апостольская, только уста-то дьявольские… А все ж таки делами он большими здесь ворочает! И богу молится, и черту угождает… Пушниной у него все амбары завалены. И все это он загребает у остяков да у тунгусов. Загребает за бесценок: за спирт, за самогон-ханжу, за стеклянные и жестяные побрякушки… Трудник Василий говорил мне, что здесь, в скиту, и такие дела бывают: напоит Евлампий тунгуса или остяка, оберет его до нитки, а потом привяжут ему камень на шею и сунут под лед… Грабит он, Настенька, не только остяков да тунгусов, но и наших русских заимщиков и звероловов… А кому на него здесь жаловаться… Сама видишь: некому!

Я тебе, Настенька, прямо скажу: дьявол-то по всей земле горами ворочает, а Евлампий здесь людьми все равно что вениками трясет!.. Он тут царь и бог!.. Да… Вот трудники говорят, что скоро он повезет пушнину в город… Поедут они с Кузьмой Кривым… Больше он никого с собой не берет… Поедут верст за пятьсот — за шестьсот… там Евлампий каждый год продает пушнину, а деньги в какую-то банку на сохранность складывает. А когда возворачивается в скит, то всегда привозит с собой опять же спирт, порох, дробь, муку и всякий дешевенький товар; да двух-трех новых трудников в свой скит заманивает. По разговору трудников я давно уже понял, Настенька, что добрая половина здешних трудников — это все люди, сосланные царским начальством в Сибирь, либо беглые каторжники, либо бродяги, либо Иваны, не помнящие родства; все это люди, которым некуда деваться. Вот они и идут, едут со всей Сибири сюда, на Васьюганье, в скиты… Звероловы и заимщики говорят, что скитов здесь, на Васьюганье, испокон веков было много, да и сейчас не мало… всяких!.. Пропащий человек аль гонимый царским начальством всегда здесь найдет и работенку, и теплый угол, и кусок хлеба. А главное, нет здесь никакого начальства, и никто никаких документов не спрашивает у человека. В Новом Салаире один бог и начальник Евлампий!.. А он, Евлампий-то, видишь, какой? Хотя и варнак, и бандит… а ежели у человека есть охота трудиться, к Евлампию приноровиться можно… Не знаю, как ты, а я так рассуждаю своим умом, Настенька…

Степан ненадолго умолк и задумался. Оглядываясь и прислушиваясь к звукам, долетавшим из трапезной, он вновь заговорил:

— Вот не мог я дознаться… про дьяка Кузьму… Не дознался я — кто он и откуда препожаловал сюда… В ту пору, когда меня осудили и присоединили к этапу… помню: убежал тогда из острога какой-то кривой парнишка, который шел на каторгу за воровство и убийство. Убежал — как в воду канул. Но это дело случилось за день, за два до моего прихода в острог… Да… Я никогда не видел и не встречал его. А по всем видимостям выходит, что Кривой-то дьяк Кузьма — это и есть тот самый кривой парнишка… вор и убивец, который убежал тогда из острога. Видать, Евлампий-то где-то повстречался с ним и привез его к себе в скит, да еще сделал дьяком!.. Вот какие тут дела-то, Настенька!..

Степан умолк на минуту, потом продолжал:

— Ну, а Бориса-то я, почитай, с первых дней признал, как появился он в здешнем скиту… Уж очень у него личность приметная… господская!.. И руки господские… И речь не наша… А по Борису и про Евлампия догадался… Ну, конечно, молчал я… И от тебя скрывал. Поди, не маленькая, сама понимаешь… За убийство и за грабеж Евлампий в каторгу шел… Так про него все арестанты говорили в нашей партии. Вот он какой, святитель-то. А Борис-то супротив царя шел… за то и кандалами брякал…

Петровна спросила, кивнув головой в сторону трапезной:

— Куда они девали Бориса?.. Второй день не слышу его голоса.

— Не знаю, — ответил Степан. — Никто ничего не говорит… Видать, уехал он дальше… А может быть, зарезал его Евлампий… А трудники похоронили… и молчат…

— Как ты думаешь, Степа: хоть и пьяный был Борис, а ладно говорил: про царя и насчет простого народа…

— Непонятные речи его, — сказал Степан. — Не для нас с тобой такие речи. Это ежели господа, которые образованные, они поняли бы…

Вдруг он хлопнул себя рукой по колену и заговорил возбужденно, словно вспомнив что-то радостное:

— Эх, Настенька!.. Слыхал я одного человека… Вот это были речи!.. Всякому, даже самому темному человеку те речи были понятны… А шел тот человек тоже в одной партии со мной и с Борисом… Часто спорил с Борисом-то… Вот с тем бы человеком сустретиться теперь да поговорить… — Он запнулся на слове, подумал, приложив ладонь ко лбу: — Постой, постой!.. И фамилию его вспомнил — Капустиным прозывался…

— А о чем он говорил? — спросила Петровна.

— Давно это было!.. Разве упомнишь все?.. Ну только помню: говорил он больше про нашего брата, о простом народе… о мужиках да рабочих…

— Тоже из образованных?

— Нет, рабочий… из фабричных… А раньше тоже крестьянствовал… Откуда-то из России шел он на каторгу. Степан и Петровна замолчали. Задумались. Каждый думал о своем.

— А знаешь, Настенька, что сказывал мне сегодня отец Евлампий? — спросил Степан и тут же стал рассказывать: — Ты, говорит, Степан Иваныч, хлебороб, и надо тебе на землю… А бога, говорит, оставь уж нам… Около бога тебе, говорит, не разжиться… Это, говорит, умеючи надо… И ты, говорит, запомни, Степан, сколько бы кобыле ни прыгать, а быть ей в хомуте, и сколько бы мужику о городских хоромах ни думать, а работать ему на земле…

Долго и озорно говорил хмельной Степан. Петровна не перебивала, не останавливала его.

Время перешагнуло далеко за полночь.

Разбрелись по скитским угодьям люди. Затих пьяный галдеж в трапезной. В сенцах кто-то спящий храпел. Почему-то долго не возвращались на кухню, ко сну, Кузьма и Матрена.

А Степан все говорил о вере, о боге и о тех мошенниках, которые придумали и веру и бога.

Когда у него стали слипаться глаза, Петровна спросила:

— Так как же быть-то нам, Степа?.. Деньжонок у нас осталось всего три рублевки…

— Как это три рублевки? — возразил Степан и, подмигнув жене своими сонными глазами, с усмешкой сказал: — Нет, не три рублевки, Настенька… А от монахов за деревянную култышку да за исцеление сколько я получил?.. Двадцать пять рублей… Ты думаешь, не спрятал я их? Спрятал!.. В шубу зашил…

— Так с чего начинать-то будем? — опять спросила Петровна.

— С чего? — переспросил Степан, продирая слипающиеся глаза. — А рукомесло-то мое! Пимокат ведь я…

Он вытянул вперед заскорузлые, обветренные руки и заговорил хвастливо:

— Это что?.. Руки аль крюки?.. Нет, Настенька… золотые это руки!.. Никакое дело из этих рук не вывалится… Хоть завтра любую работу подавай!.. И Демку всякому рукомеслу обучу… и хлеборобом сделаю!..

— Не знаю, куда теперь и подаваться нам… — со вздохом сказала Петровна.