Собирали Павлушку недолго. Сложили в мешочек рубаху, штаны, хлеба запас, луку репчатого, соли; долго выбирали шубу, потом долго спорили — брать ли Павлушке ружье с собой. Сам Павлушка просил себе ружье, но Демьян отговаривал его:
— Тебе оно, пожалуй, ни к чему будет… а мне урманить не с чем…
— Ладно, — махнул рукой Павлушка. — Пусть останется тебе. Может, там добуду…
— Добудешь, сынок, добудешь, — приговаривала бабка Настасья. — Мир не без добрых людей… добудешь, ежели понадобится…
Когда со сборами было покончено, вся семья как-то сразу остро почувствовала, что Павлушка уходит на большое и важное дело. И так же остро вспомнили все власть обычая над собой, унаследованного от прадедов. Повинуясь этому обычаю, дед Степан одернул рубаху, пригладил руками остатки волос на голове, затем бороду и сурово сказал, обращаясь ко всем:
— Присядьте.
Глаза всех давно присмотрелись к потемкам. Чинно расселись все на лавках по обе стороны от стола. Минуту молчали, прислушиваясь к биению своего сердца. Потом дед Степан медленно поднялся и сказал:
— Благословляй, Демьян!
— Тебе бы надо, тятенька, — нерешительно ответил Демьян. — Ты старший в дому…
— А ты родитель, — сказал дед Степан. — Оба с Марьей и благословляйте… Не нами заведено…
Напрягая больные глаза и стараясь разглядеть очертания предметов, слабо освещенных молочным светом, идущим со двора, Демьян полез к божнице, снял медный образок и, повернувшись к Павлушке, заговорил сиповатым, неузнаваемым голосом:
— Ну… сынок… с богом… Господь благословит…
Павлушка, встав на колени, поклонился отцу в ноги.
Демьян перекрестил его три раза образом и, когда Павлушка поднялся на ноги, три раза поцеловался с сыном и передал образок Марье. Заливаясь слезами, Марья также благословила и поцеловала сына и хотела уже отдать образок деду Степану, но он предупредил ее движение, отгораживаясь от образка локтем и подзывая к себе внука:
— Теперь ко мне подойди…
Павлушка шагнул к деду. Все тем же суровым голосом дед Степан сказал:
— Смотри ужо, Павлуша… не балуйся… Помни, на какое дело идешь… В случае чего, к добрым людям присоединяйся… к миру! За мужиков стой… смотри у меня… За мужиков!.. Беспременно!.. К рабочим жмись… За новую власть… Наша это власть… мужичья…
Павлушка бухнул в ноги деду Степану, потом поднялся и расцеловался с ним.
Настал черед бабки Настасьи. Подходя к ней, Павлушка думал, что вот сейчас не выдержит ее старое сердце, зальется она слезами и повиснет у него на шее. И сам он чувствовал уже пощипывание в горле. Но услышал такой же суровый, как у деда Степана, голос бабки Настасьи:
— Ну, сынок, иди!.. Помни, что говорила и чему учила старая бабка… Чует мое сердце: не один будешь.
Не пойдут мужики за Колчака… и парней не поведут… Иди… присоединяйся к тем, которые за новую власть… Правду сказывает дед: наша эта власть… мужичья… За нее и держись… Вот… все… иди ужо… не мешкай…
Павлушка повалился в ноги бабушке. Когда поднялся и стал целовать ее, почувствовал, что трясутся у нее от волнения руки, трясется седая голова, трясется все ее старое тело, а слез нет.
Дед Степан суетливо толкался по горнице, собирая разбросанное по полу тряпье, и приговаривал:
— Вот… вот… правильно… Все правильно сказывает бабушка. За мужиков надо… смотри ужо… за мужиков… за рабочих которые…
Демьян сопел, стоя посреди комнаты с образком в руках. А Марья всхлипывала и сморкалась в подол передника. Павлушка проворно одевался.
После первых петухов осторожно вышел Павлушка из избы во двор и, сопровождаемый матерью и бабушкой, направился двором к гумну. Там он простился с ними. Марья все еще всхлипывала и усердно крестила его. Бабка Настасья тихонько потянула сноху от внука.
— Ладно уж… не трави себя… и парня…
Небо в эту ночь было облачное. Слегка падал пушистый снежок. Кое-где на задних дворах слышны были похрустывающие шаги людей.
Бабка Настасья стояла вместе со снохой, провожая взглядом уходящего во тьму Павлушку.
А Павлушка быстро шагал мимо гумен, овинов и черных бань, направляясь к концу села, к лесу, в котором поджидали его деревенские ребята, также убегающие от колчаковской мобилизации.
Вдруг недалеко от леса, против плетней Афони-пастуха, во тьме выросла и перегородила дорогу Павлушке женская фигура, укутанная шалью; в руках женщина держала ружье. Павлушка вздрогнул и остановился.
К нему подошла Параська и, подавая ружье, быстро зашептала:
— Вот, Павлуша… возьми…
Павлушка растерялся.
— Постой… что это?
Параська шептала пересохшими губами:
— Возьми… тятькино… пулей бьет…
— Да зачем оно мне?
Голос Параськи вдруг изменился, и она почти вслух сердито сказала:
— Не ломайся… бери… Знаю… ребята сказывали, куда уходите…
И вдруг Павлушка почувствовал, как горячая кровь хлынула к лицу и к голове. Одной рукой взял он ружье, другой хотел обнять Параську.
Но она толкнула его в грудь и тем же сердитым голосом сказала:
— Не тронь, Павлуша… не тронь!
Повернулась и бегом побежала к плетням своего двора.
Павлушка постоял минуты две в раздумье. Вспомнил Маринку Валежникову, сравнивая в уме обеих девок. Махнул рукой, прошептал:
— Теперь не об этом надо думать… За дело нужно браться… не маленький…
И быстро зашагал к лесу. Вскоре в белой пороше замаячила перед ним группа деревенских парней.
Глава 33
Побывал староста в волости. Приехав, рассказывал, что в городе и в волости все по-старому пошло: ждут товаров и торговли большой; верховный правитель скоро будет в Москве; там ему встречу готовят — колокол большой отливают; а помогают Колчаку все державы земли. И в городе много уже солдат иноземных.
И старый мельник Авдей опять мужикам из книг вычитывал и говорил:
— Коли отливают люди колокол для Колчака… значит, быть ему правителем и царем…
— На какое же время, Авдей Максимыч? — допытывались мужики. — Неужто новое царство наступает? Как в писании-то сказано?
Мельник рылся в книгах и с ухмылочкой отвечал:
— Сказано в писании: «Се гряду скоро, и возмездие мое со мной… чтобы воздать каждому по делам его…»
— А как же, Авдей Максимыч, сказывал ты раньше, дескать, пришел конец царству антихриста…
— Да, сказывал, — все так же посмеивался мельник, шоркая ладонью по лысине и вычитывая из библии нараспев: — «Ибо здесь ум, имеющий мудрость! И семь голов — семь гор, на которых сидит жена… и семь царей, из которых пять пали, один есть, а другой еще не пришел… А когда придет, недолго ему быти…»
И, отрываясь от книги, снова говорил:
— Так сказано, други мои, в откровении Ивана Богослова… Вот и кумекайте теперь. Павел, царь первый, пал, потом Лександра первый пал, потом Миколай первый, потом Лександра второй и третий — всего пять царей пало!.. А шестой — Миколай второй — будто есть и будто нет его… И выходит, други мои, теперь быть царем надлежит этому самому Колчаку… Ну, только все это ненадолго… А все ж таки царствовать будет… Ибо сказано в писании… — «Ожидая их обращения, ты медлил многие годы… И напоминал им духом твоим через пророков твоих… Но они не слушали!.. И ты предал их в руки иноземных народов…»
И опять мельник объяснял:
— Вишь, как выходит?! Иноземных народов!.. Да, иноземных… Ведь сказывал Филипп Кузьмич… дескать: помогают Колчаку иноземные державы… Так и выходит…
Пригорюнились белокудринцы, слушая тексты писания и речи Авдея Максимыча. Не все любили совдеп и Фому корявого. Но и царя не хотели мужики. Всю зиму жили слухами да ожиданием беды. В этот год по большим праздникам гуляли только самые последние пьяницы: старик Рябцов, старик Лыков — отец Фомы, Юрыгин, Ерема-горбач и бобыль Черемшин. А греха на деревне и без вина было много.
Солдатки, потерявшие мужей на войне, жены мужиков арестованных и матери новобранцев, увезенных старшиной в колчаковскую армию, ревели и проклинали тех, кто мутил деревню; ругали совдеп и бывших фронтовиков.
Только бабка Настасья не знала уныния в беде деревенской. Между работой бегала от избы к избе и утешала баб:
— Ох, бабоньки… у самой у меня изболелось сердце… Может, сгинул внучонок-то мой… Ну, только перенести все это надо. Ненадолго это, милые мои… Чует мое сердце — ненадолго!.. Может, все вернутся… целые и невредимые… Терпите ужо, бабоньки… Терпите…
Бабы плакали. Иной раз со злобой спрашивали:
— До каких пор терпеть-то?
— Сказывай толком, Настасья Петровна.
— Что слыхать-то?
— Один бы конец…
Бабка Настасья таинственно и туманно нашептывала.
— Не шибко слушайте бредни-то Филиппа Кузьмича… хоть и староста он. Я так думаю… своим-то умом бабьим: ненадолго это… Ужо помяните мое слово… ненадолго!.. Не изводите себя слезами, бабоньки… Потерпите… ужо перемелется все…
Но бабы злобно отмахивались и кляли смутьянов.
Долговязая Акуля хоть и величала своего арестованного мужа косорылым, а всю зиму выла по нему.
Проклинали своих мужей и в то же время горевали о них жены арестованных мужиков: Теркина, Глухова, Окунева.
Афоня-пастух всю зиму смиренно в избе сидел. Но плоскогрудая и желтолицая Олена не забывала его побегушек в совдеп. Всю зиму грозилась на Афоню, хотела прогнать из избы. Не прогоняла только потому, что хлеб в эту зиму у Афони был свой.
Маланья недолго корила своего Сеню за сочувствие к совдепу. Большую дружбу завела она с бабкой Настасьей. Смутно почуяла какую-то правду в ее речах. Зато сам Сеня всю зиму зверем ходил. Осенью выменял он на хлеб кобылу жеребую. С волнением ждал, когда кобыла ожеребится. Ведь через два года жеребенок становится конем. На двух лошадях можно не так повести хозяйство. Но по неведомой причине рождественским постом околела кобыла. Неделю ходил Сеня, как очумелый. Озлобился на весь мир. Часто ни с того, ни с сего кидался с кулаками на Маланью. Но не из робких была Маланья. Она не только оборонялась, а иной раз и сдачи давала Сене трясоголовому.