Бабьи тропы — страница 8 из 93

Иной раз глядит, глядит старуха, как курчавый, разрумянившийся и веселый парень из избы во двор, а со двора к притонам и обратно мечется да потом обливается, и скажет:

— Посидел бы. Степан… Отдохнул бы. Смотри: мокрый ты весь…

— Ничего, ничего, бабуня, — крикнет на ходу Степан. — Делов много… Ужо отдохну…

Старуха ему во след:

— Да ведь не переделаешь все дела в один день…

— Переделаю! — не оборачиваясь крикнет Степан. — Стриженая девка косы не успеет заплести, как у меня все дела будут переделаны!

И запоет:

Ах, вы сени, мои сени.

Сени новые мои.

Сени новые кленовые.

Решетчатые…

Воду или дрова в избу начнет таскать Степан — на хозяйку весело покрикивает:

— Сторонись. Петровна… Затопчу!.. Либо по нечаянности обниму.

Петровна тоже смеется.

— Он те, Филат-то, обнимет!

— Что ты! Ради истинного Христа не сказывай! Изломает он меня… убьет!..

— Маменьке скажу, — погрозится молодуха.

Тряхнет белыми кудрями парень, зубы оскалит:

— Бабушке сказать можно. Хоть сердитая, а не выдаст! Сама, поди, обнималась, когда помоложе была.

Покраснеет Петровна, плюнет и уйдет куда-нибудь.

А Степан опять уже на дворе со старухой балагурит:

— Что делать с курами, бабушка?

Покосится сурово старуха. Спросит:

— А что?

— Щупаю… на гнезда сажаю… проверяю, а они в пригоне да под амбаром несутся.

— Пусть несутся, — говорит старуха, не глядя на работника. — Привычка такая у них… После везде соберем яйца-то.

— Непорядок ведь это, бабушка! Разбаловались они! Постегала бы ты их, либо петуху на недельку воспретила топтать их. Пусть бы недельку без мужика пожили, как я без бабы живу… узнали бы кузькину мать!

Плюнет старуха:

— Тьфу ты, варнак!

И уйдет прочь.

А молодой поселенец снова около молодухи. Голубыми зенками по голым ее плечам бегает, балагурит:

— Какая ты, Петровна, сдобная. Ей-богу!

Иной раз и Петровна сердито обрывала парня:

— Отвяжись, Степан! Совести у тебя нет!

А сама чувствовала, как трепетал голубь в ее груди. Пылало лицо. Горели голые плечи.

Проворно летала из избы через двор на улицу и к соседке Катерине.

Сухая, смуглая, черноглазая и остроносая Катерина спрашивала:

— Ты что, девка, как кумач?

У Петровны язык заплетался:

— Степка… холера… все пристает с похвальбой своей…

— Ну так что ж? Парень — картинка! — говорила Катерина, заливаясь смехом. — Голова-то у него, как у белого барашка — кольцо в кольцо! И лицо, как у красной девки…

— А бог-то… грех-то?! — испуганно говорила Петровна.

— На то и бог, чтобы грехи прощать, — смеялась Катерина. — Эх, ты, разварная! Ужо засохнешь со своим Филатом… как рассада без поливки…

— Перестань хоть ты-то, — упрашивала Петровна Катерину, отводя глаза. — Мочи моей нет! Ведь я венцом крыта…

По-прежнему заливаясь смехом, Катерина только махала рукой.

— Дура!.. Дурой и останешься!.. Ужо зачахнешь…

Глава 4

По субботам семья Филата в бане парилась: Филат — с женой, а поселенец — со старухой.

Степан и тут без шуток не обходился.

Бегает глазами по желтому, морщинистому скелету старухи и вздыхает:

— Ох-ох-хо… худо, бабушка…

Старуха хлюпается руками в лохани, седые и реденькие волосы полощет и ворчит:

— Чего опять надумал?

— Да как же… обидно! Сама рассуди: кому нельма, а кому — чебак вяленый…

Сдвинет старуха седые брови:

— Какой чебак? Что ты мелешь?

Степан моет свои курчавые волосы, белые зубы скалит:

— У дяди Филата, говорю, баба-то — как нельма! А я вот, с тобой парюсь и моюсь, вроде как с чебаком вяленым!

— Тьфу, варнак, насмешник!.. Это ты меня чебаком вяленым прозываешь?

— Ну, конечно, тебя.

— Ах, ты варнак, варнак! Ужо накажет тебя господь! И пошто ты такой просмешник уродился, варначьи твои глаза?!

— Ничего не поделаешь, бабушка, — отвечал Степан, едва удерживаясь от хохота. — Смешинка часто попадает мне на язык — потому я и такой смешливый.

Начнет одеваться старуха. Хмурит седые брови, а в подслеповатых глазах ласка светится. Придет в избу, сядет за стол чай пить и воркует:

— Хорошего работника добыл ты, Филат. Парень-то — огонь!

Филат разглаживает рыжую куделю на малиновом послебанном лице, с шипением потягивает из блюдца чай и гудит:

— Не говори, маменька, — гору своротит!..

— Надо бы, сынок, поболе присеять ноне… десятинки на две, на три.

— Думаю, маменька, да не знаю, справимся ли?

— А ты рассуди да развесь. Ночь-то не шибко дрыхни, обдумай.

— Думаю, маменька… Потерял и сон!

— Думай, шибче думай! Видишь, какой работник-то оказался. Ни с одной девкой на улице не остановится и не поговорит. В хороводы тоже не ходит. Даже со здешними поселенцами не встречается. Все время в работе — в будни и в праздники. Видишь?

— Вижу, маменька! Замечаю…

Старуха начнет швыркать из блюдца густой кирпичный чай, а Филат сидит, опершись длинными руками о лавку, в пол смотрит. И думает.

Земли удобные в уме перебирает; семена в закромах на десятины прикидывает. И бредит.

Перед глазами у него уже березовый лес колышется. Где-то далеко черные полосы по утрам паром курятся. И точно такой же мужик, как он, Филат, шагает по ним с лукошком.

Широкими золотистыми брызгами зерно по черной пахоте разбрасывает.

Глава 5

Больше посеял этой весной Филат. Пшеницы восемь десятин, овса две десятины, овощей десятины полторы. Да на пяти десятинах озимые зеленели уже. По здешним местам не велики были эти посевы. Но и не малые, не бедняцкие. По весне хлопот и работ было много. Но со всеми делами Филат управился вовремя.

После обильных и теплых дождей, утрами яркими и прелыми, уходил он далеко за лес, к широким, густо зеленеющим увалам; подолгу стоял там, приставив руку к глазам; напряженно смотрел сквозь сиреневую дымку на черные набухающие полосы свежей пахоты; прислушивался к тревожному стуку в своей груди: ждал новых и обильных родов земли.

В эти дни похож был Филат на бездетного мужика, следящего за беременностью жены своей и, со смешанным чувством тревоги и радости, ожидающего рождения первого ребенка, обязательно мальчика, наследника всего накопленного им за долгие годы тяжелого крестьянского труда.

Но цвели дни переливами солнечного света, пестротой зацветающих трав, звонким перекликом птиц. Всходили и щетинились хрупкой зеленью сначала озимые, а потом и яровые хлеба.

Смотрел Филат на дружные и обильные всходы и видел, что это уже не бред его, а явь матери-природы; видел, что будет он нынче с большим урожаем, который принесет ему обилие зерна, принесет и почет на деревне. Смотрел Филат на поднимающиеся и густеющие зеленя, чуял крепость и силу земли и понемногу тушил тревогу в груди, понемногу успокаивался. А после троицы и совсем перестал к увалам ходить.

Подошли покосы.

Вся семья Филата на луга выехала. Косили, гребли и метали недели три. Старуха пищу готовила. Иногда и грабли в руки брала. А дни стояли раскаленные, томительные. В работе мужикам приходилось рубахи выжимать.

Наломается за день работы Филат, спозаранку, как убитый, уснет, храпит под стогом — за версту слышно.

И старуха намается — в одно время с сыном уляжется спать под открытым небом, близ шалаша.

Только Петровна подолгу не могла уснуть, потому что ночи были душные, медом сочных трав напоенные.

И молодой поселенец почти каждодневно до полночи не спал: лошадям после работы выстойку давал: к ручью поить их водил, после к траве пускал; подолгу в темноте шарашился.

Между делом уйдет куда-нибудь подальше на луг, уляжется около копны, на звезды смотрит, коростелей слушает и сам тихонько песни подпевает.

В ночной тишине долго и страстно звучал его голос на высоких нотах:

Ой, да рас-кра-са-ви-ца мо-я-а…

Иной раз придет Степан к шалашу, увидит, что молодая хозяйка около потухающего курева возится — посуду перемывает, подойдет и тихо спросит:

— Не спишь, Петровна?

Так же тихо Петровна ответит:

— Духота… А ты с песнями…

Еще тише шепчет Степан:

— Для тебя пою…

У Петровны язык заплетался:

— Уйди, Степан… не вводи в грех… Совести у тебя нет. Смеялся Степан:

— Ладно, уйду, нето…

Повернется Степан. Побредет к стогу. Ляжет около храпящего Филата. И долго в звездное небо смотрит.

С неделю так продолжалось.

И прорвалось.

Как-то раз особенно жаркий день выдался. А ночь, на удивление, была темная, душная. Крепкий пахучий мед парил над лугами, томно крякали коростели, одурело звенели кузнечики. И звезды мигали как-то по-особому ласково.

Напоил Степан лошадей. Пустил к траве. А сам пошел на луг. Разворочал копну, улегся на душистом сене. Уставился глазами на ярко трепещущие звезды и тихо запел:

По горам, гора-ам вы-со-ки-им.

По лугам ши-ро-о-оки-и-им

Вы-ра-ста-ли цве-то-очки ла-зо-оревые-е…

А в это время Петровна металась на мягкой подстилке из сена в шалаше. И для нее струилась эта ночь звездным томлением. Горело крепкое, еще молодое тело. Запах трав дурманил голову. Звон коростелей и кузнечиков раздражал. Мысли путались как у пьяной, с песней Степана переплетались.

«Господи! — восклицала в уме Петровна. — Что же это такое? Грех-то… А он с песнями… Владычица!.. Были бы дети — не мутил бы меня нечистый!..»

Мужа рыжего вспомнила — ножом по груди полоснуло. Сбросила армяк, которым на ночь прикрывалась. Лежала в безрукавой рубахе, с голыми руками, с открытой грудью.

Но не проходил жар в теле, душил пахучий, медовый дурман; ночные звуки и пьяные мысли сливались со Степановой песней.

А парень уже не пел, а тихо стонал:

Я лазоревый цветочек