Бабьи тропы — страница 82 из 93

Посерело желтое лицо Олены. Всплеснула она руками.

— Неуж правда, Арина Лукинишна?

— С места не сойти! — побожилась Арина Лукинишна.

Схватила Олена мешок с мукой. Еще раз бухнулась вместе с мешком в ноги благодетельнице. И побежала домой.

В этот день Арина Лукинишна встретила на речке еще двух баб и им по секрету рассказала о взятии Москвы поляками, о приближении японцев и о пришествии антихриста.

А Оводиха рассказала о том же Домне — жене Панфила Комарова. Сам Панфил был в этот день на смолокурне. Перепуганная Домна прибежала домой, упала на кровать и ревела до ужина. Накормив ребят, кинулась она к Акуле — жене кузнеца. Заперлись они в избе. Домна рассказала Акуле:

— Слышь, кума… на деревне-то что говорят… Будто поляки Москву взяли… а японцы с войной подходят к нам… Будто страшный суд скоро будет.

Акуля и сама кое-что уже слыхала. Махнула рукой и с отчаянием заговорила:

— Ох, да хоть бы один конец какой пришел! Измаялась я с холерой косорылой…

— А вдруг, кума, погибнут мужики-то наши? — испуганно прошептала Домна. — Куда мы тогда с ребятами.

— Поди, не все погибнут… Может, для ребят-то и пронесет господь-батюшка. — Акуля опять махнула рукой: — А мне хоть какой конец… все едино… опостылел косорылый черт! Ребят вот жалко… а то давно бы в омут головой…

— Поговорить бы, что ли, кума… с мужиками-то? — спросила Домна.

Акуля скривила лицо.

— Что толку-то? Опять ведь из города Капустин с отрядом идет. Сказывают бабы, теперь скот будут отбирать… и птицу… начисто!

— Да неуж, кума?

Акуля перекрестилась:

— Вот… припомни мое слово, кума… Порешат нас большевики…

— Что же делать-то, кума?

— Молчать надо… Может, все к лучшему обвернется… — сказала Акуля, а на прощание присоветовала: — Другим бабам скажи, кума, пусть язык-то прикусят… Панфилу тоже ничего не сказывай.

— Ладно, — пообещала Домна, выходя из избы и все еще заливаясь слезами.

Оводиха корила на речке Марью Ширяеву и Анфису Арбузиху:

— Карать скоро начнет господь-батюшка деревню-то… А все из-за кого? Из-за ваших… из-за камунистов.

От стыда и злобы Марья сердито хлестала вальком мокрые рубахи, разостланные на мостках. С трудом выговаривала слова:

— Опостылел мне щенок-то мой… День и ночь молюсь… проклинаю!.. Да, видно, прогневала я господа…

Оводиха ворчала, обращаясь к Анфисе:

— Ну, Марьин-то — молодой… щенок и есть… Ты-то что смотрела за своим?

И у Анфисы пылало лицо от стыда. Глотая слезы, она цедила слова:

— Говорила я… Да разве он послушает?

Марья бросила полоскать рубахи и спросила Оводиху:

— Не слыхала, Фекла Митревна, скоро начнется-то?

Оводиха посмотрела из-под руки на небо, перекрестилась и сурово ответила:

— Скоро… ох, скоро, бабы…

— С чего начнется-то?

— Камунистов начнет карать господь-батюшка, — пророчески проговорила Оводиха. — После за других партизан возьмется… Может, и до нас дойдет… Прости, Христос, и помилуй, — истово перекрестилась Оводиха, закатывая к небу глаза.

Охваченные смертельным страхом, Марья и Анфиса тоже крестились и шептали молитвы…

Бегали в эти дни бабы из дома в дом. Перешептывались:

— Слыхала, девка?.. Сказывают, война идет…

— И-и-и, касатка… страшно подумать!..

— Говорят, светопреставленье будет…

— Что ты?!

— Истинный господь!..

— Скоро?

— Как бы на той неделе не началось…

Глава 14

В этот день с утра много стало примет, от которых у белокудринских баб дух захватывало.

Первой тревожной приметой было появление человека из города. Приехал он в Белокудрино на заре и привез бумагу о назначении выборов в сельский Совет и о выборе депутатов на волостной съезд Советов. Сдал горожанин бумаги секретарю ревкома Колчину и тотчас же ускакал дальше в переселенческие поселки.

Весть о приезде городского человека и о назначении выборов облетела деревню спозаранку. Рассказал об этом горбатый пастух Ерема, успевший на ходу побеседовать с проезжим человеком.

Провожая скотину в стадо, бабы тревожно переговаривались:

— Слышь, девка, из города приказ пришел: мужиков будут в Совет выбирать.

— Да неуж?.. Что же будет-то?

— Молчи, девка, ждать надо…

Второй тревожной приметой было появление попа из Чумалова. В прежние годы один раз заезжал поп в Белокудрино — по хорошей зимней дороге. А нынче, после весеннего водосвятия на полях, в третий раз пожаловал. Да еще незнакомых людей с собой привез — каких-то трех военных.

Третья примета заключалась в том, что с полдня забродили над урманом тучки густые и черные: несмотря на то, что лето уже кончилось, в воздухе стояла жаркая духота и где-то далеко над лесом по черным краям неба скользили молнии.

— Не к добру, — говорили бабы, поглядывая на небо и прислушиваясь к писку цыплят и к жалобному поросячьему визгу. — Никогда не бывало в такое время ни молоньи, ни грому.

— Не к добру…

Четвертой тревожной приметой была смерть вороного жеребца у кержака Максунова. Вез Максунов на телеге небольшую кучку овсяных снопов с поля, двух дворов до своей усадьбы не доехал, как зашатался его конь, грохнулся в оглоблях наземь и околел.

А тут еще с попом приехали эти трое военных людей — бородатые, в обтрепанной одежде защитного цвета, в рваных башмаках и обмотках; по обличию как будто городские, из образованных. Ходили они с попом по богатым дворам и в работники нанимались, один нанялся к Клешнину, другой — к Ермилову, третий — к Гусеву.

У Ширяевых в этот день с утра ссора произошла, после которой Демьян и Марья уехали в поле, а старики остались дома.

Дед Степан весь день в пригоне ось из березы вытесывал. А бабка Настасья до полдня под навесом лен трепала, а с полдня ушла в погребушку — сметану сбивать на масло. У бабки Настасьи в этот день тоска под ложечкой сосала и кости старые ныли. Но она долго не обращала внимания на старые болезни и проворно работала новенькой шестипалой мутовкой, подаренной внуком Павлушкой. Вспоминала внучонка, живущего в коммуне, думала бабка, что большой человек может выйти из Павлушки. Большими делами голова парня занята. А бабушку не забывал. Мутовку новенькую сделал, сам высушил и ручку выскоблил, чтобы ловчее было старым бабушкиным рукам работать. Потом вдруг озорство Павлушкино вспомнила бабка Настасья да горькую долю Параськи. И снова сердце тоской обволоклось.

Несколько раз выходила она на улицу. Присматривалась к сутолоке деревенской. Видела, что бегает по деревне поп, бегает секретарь Колчин. Оба останавливают мужиков, въезжающих в деревню со снопами и уезжающих в поле порожняком. Видела, что к одному из мужиков присел на телегу Колчин и поехал зачем-то в лес. Думала и тревожилась.

После обеда зашла к бабке Маланья. На плечах у ней накинута была шинелька, а на голове шапка меховая.

— Куда это собралась? — спросила бабка, отрываясь от работы и удивленно оглядывая коренастую Маланью. — На дворе не продохнешь, а ты шинель напялила.

Маланья присела на порожке погребушки так, чтобы не мешать бабкиной работе, и со вздохом ответила:

— Пришла с тобой посоветоваться, бабушка Настасья. Неладно у нас на деревне… Чужого народа много пришло… Зачем-то и долгогривый повадился… Валежников со стариком Гуковым с полдня вернулся с полей.

Ножом острым врезались в бабкину грудь эти слова Маланьи. Но она сдержала тревогу. И голосом ровным спокойно сказала:

— Может, дело есть… вот и приехали пораньше…

— Не верю сволочам, — сказала Маланья. — Затевает что-то кулачье… Хочу поехать на полосы… к Семену… И других партизан надо предупредить… чтобы не оставались на воскресенье в поле.

Чуяло и бабкино сердце, что не зря собираются пришлые люди в деревне. Да не хотела верить в приход беды. Отговаривала и Маланью:

— Не надо мутить мужиков. Может, зря все это… а ты от работы оторвешь их… Кому надо — сам приедет. Не маленькие ведь…

Обе замолчали. Задумались.

Что-то сложное боролось в груди и в голове Маланьи. Боролись какие-то две силы. Нашептывали какие-то два голоса. И не знала Маланья, на чью сторону ей встать. Тревожилась за мужа. Закипела злобой против партизан из-за продразверстки. Думала и долго гадала: ехать в поле или не ездить?

Потом вдруг Маланья встала на ноги и решительно сказала:

— Ну и пусть их всех лихоманка треплет… таковские… Прощай, Настасья Петровна! Не поеду…

И не успела бабка Настасья рта раскрыть, как Маланья перешагнула через порог погребушки и быстро мелькнула за воротами.

А небо над урманом все больше и больше чернело. Все ближе и ближе надвигались тучи к деревне. Из-за речки налетал ветер и приносил запах мшистой сырости леса. Солнце давно уже скатилось к лесу и укуталось черными тучами.

День клонился к вечеру и оттого вокруг деревни стоял полумрак. Почернела и забулькала речонка, прогоняя к берегу стаи гусей и уток. По-прежнему тоскливо и надсадно визжали на дворах поросята. Где-то за кузней выла собака. Звонко гудел над деревней стук топора дедушки Степана, рубившего березу.

Перед вечером влетела во двор Ширяевых взволнованная Параська.

Окинула испуганными глазами ограду. Увидела в открытую дверь погребушки бабку Настасью и прямо к ней:

— Здравствуй, бабушка Настасья!

— Здравствуй, касатка, — отозвалась бабка, не отрываясь от работы и оглядывая Параську. — Чего это ты?.. Будто напугана чем?

— Ох, бабушка! — торопливо заговорила полушепотом Параська, оглядываясь на ворота. — Боязно мне чего-то сегодня с утра… Сама не знаю с чего. Батюшка приехал, чужого народа полна деревня. Ходят чего-то, шепчутся, как воры! Не к добру это, бабушка.

— Зря горюнишься, касатка, — стала утешать бабка Параську, не выдавая своей тревоги. — Батюшка — не зверь. И чужие люди — не собаки, не съедят…

— Да я не о себе, бабушка.

— О ком же?

— Боюсь, бабушка, не вышло бы чего худого с нашими…

Пуще прежнего застучало сердце в груди у бабки Настасьи. Но она подавила тревогу и все тем же спокойным голосом сказала: