победы после четырех месяцев надежды, радости, страха, — и все из-за поганого языка какого-то доносчика. Будь что будет! Завтра попытаюсь убить Селье!
Единственная возможность избежать смертной казни — заставить его первым вытащить нож, а чтобы заставить его это сделать, я должен наглядно продемонстрировать ему, что свой нож я держу наготове. И тогда он наверняка вытащит свой нож. Это надо будет сделать перед началом очной ставки или сразу после встречи. Во время самой встречи убивать не стоит, так как один из надзирателей может выстрелить в меня.
Всю ночь я борюсь с этими мыслями, но не могу их одолеть. Бывают в жизни вещи, которых простить никак нельзя. Я знаю, что нельзя вершить самосуд, но это касается людей, находящихся на совершенно иной ступеньке общественной лестницы. Разве можно не наказать столь мерзкое существо? Я ничего дурного этому бывшему солдату не сделал, он меня даже не знает, — как же может он осудить меня на долгие годы заключения? Он хотел похоронить меня с тем, чтобы самому начать жить. Нет, нет и еще раз нет! Я не дам ему этот шанс. Это невозможно. Я чувствую, что я пропал. Пусть же и он исчезнет с лица земли. А если меня приговорят к смерти? Жалко умирать из-за такого ничтожества. Мне удается обещать себе одно: если он не вытащит нож, я его убивать не стану.
Всю ночь я не спал и выкурил целую пачку табаку. До утреннего кофе у меня остались всего две сигареты. Все во мне настолько напряжено, что я прошу раздатчика кофе в присутствии тюремщика:
— Не можешь ты мне дать, с разрешения надзирателя, несколько сигарет или понюшку табаку? Я совершенно обессилен, господин Антартаглия.
— Да, дай ему, если у тебя есть. Я искренне сочувствую тебе, Бабочка. Я, как корсиканец, уважаю мужчин и ненавижу подлость.
В 9.45 утра я нахожусь во дворе, ожидая приглашения в зал. Здесь же Нарри, Кенье, Бурсе и Карбонери. К нам приставлен надзиратель Антартаглия, который разговаривает с Карбонери по-корсикански. Я понимаю, что, по мнению надзирателя, Карбонери грозят три года изолятора. В это время открывается дверь, и во двор входят: араб, который взбирался на кокосовую пальму, араб — сторож мастерской и Бебер Селье. Увидев меня, Селье пятится назад, но сопровождающий их надзиратель говорит:
— Проходите и стойте в стороне, справа. Антартаглия, не позволяй им разговаривать.
Мы стоим в двух метрах друг от друга. Антартаглия говорит:
— Обеим группам запрещается разговаривать друг с другом.
Карбонери продолжает разговаривать по-корсикански со своим земляком, который теперь следит за обеими группами. Тюремщик завязывает шнурок ботинка, и я взглядом предлагаю Матье немного продвинуться вперед. Надзиратель встает. Карбонери без перерыва говорит с ним и настолько отвлекает его внимание, что мне удается незаметно продвинуться на шаг вперед. Я держу нож в руке, который может видеть один лишь Селье. Он реагирует неожиданно быстро. Сильный удар парализует мою правую руку. Я левша. Одним ударом втыкаю ему нож в грудь по самую рукоятку. Звериный вопль: А-а-а! Он падает, словно мешок. Антартаглия говорит мне, держа пистолет в руке:
— Отойди, малыш, отойди. Не бей лежачего, иначе мне придется стрелять в тебя, а я этого делать не хочу.
Карбонери подходит к Селье, носком ботинка притрагивается к его голове, а потом говорит два слова по-корсикански. Я понимаю значение этих слов: «Он мертв». Надзиратель говорит мне:
— Дай мне свой нож, малыш.
Я подаю ему нож, он всовывает пистолет в кобуру, подходит к железной двери и стучит. Тюремщик открывает дверь, и он говорит ему:
— Пришли носильщиков подобрать мертвого.
— А кто умер? — спрашивает тюремщик.
— Бебер Селье.
— А! А я думал — Бабочка.
Нас возвращают в карцер. Встреча отложена. Перед входом в коридор Карбонери говорит мне:
— Несчастный мой Бабочка, на этот раз ты попался.
— Да, но я жив, а он мертв.
Тюремщик возвращается, медленно открывает дверь и говорит мне:
— Стучи в дверь, и я скажу, что ты ранен. Он ударил первым, я видел.
И он снова закрывает дверь.
Надзиратели-корсиканцы великолепны: они либо законченные звери, либо бесконечные добряки — середины не бывает. Я стучу в дверь и кричу:
— Я ранен, я хочу, чтобы меня перевязали в больнице! Тюремщик возвращается с главным надзирателем дисциплинарного отдела:
— Что с тобой? Чего ты шумишь?
— Я ранен, командир.
— А! Ты ранен? А я думал, что он до тебя не дотронулся.
— У меня перерезана мышца правой руки.
— Откройте, — говорит второй тюремщик.
Дверь открывается, и я выхожу.
— Да, мышца действительно здорово перерезана. Наденьте ему наручники и отведите в больницу. Ни в коем случае не оставляйте его там. Сразу после перевязки возвратите сюда.
Мы выходим и встречаем коменданта с еще десятью тюремщиками. Надзиратель мастерской говорит мне:
— Убийца!
Меня опережает комендант:
— Замолчите, надзиратель Бруэ. Бабочка подвергся нападению.
— Не может быть, — говорит Бруэ.
— Я видел это собственными глазами и буду свидетелем, — говорит Антартаглия, — а корсиканцы, господин Бруэ, никогда не лгут.
В больнице Шатель посылает за врачом. Тот накладывает швы даже без местного наркоза, а потом, не говоря ни слова, накладывает восемь скоб. Я даю ему работать, не жалуясь на боль. В конце концов, он говорит:
— Я не мог сделать тебе местное обезболивание, у нас нет достаточного количества уколов.
Потом добавляет:
— То, что ты сделал — нехорошо.
— О, что ты понимаешь! Он и так долго не протянул бы со своим абсцессом печени.
Мой неожиданный ответ заставляет его замолчать. Следствие продолжается. Неучастие Бурсе доказывается окончательно. Соглашаются, что он подвергся шантажу, и я подкрепляю это мнение. Нет и доказательств участия Нарри и Кенье. Остаемся мы с Карбонери. С Карбонери снимается обвинение в краже и укрытии государственного имущества, а остается лишь обвинение в соучастии в побеге. Он получит не более шести месяцев. Что касается меня, то дела усложняются. Несмотря на все показания в мою пользу, ответственный за следствие не согласен принять версию о самозащите. Деге видел мое дело и, по его мнению, меня не смогут приговорить к смерти, так как я ранен. Обвинение опирается и еще на один факт: оба араба утверждают, что нож первым вытащил я.
Следствие закончено. Меня должны повезти в Сен-Жозеф на суд. Я беспрерывно курю. Комендант и надзиратели, кроме следователя и надзирателя мастерской, не проявляют ко мне враждебности. Они дружелюбно разговаривают со мной и дают табак.
Сегодня вторник, а в четверг я отплываю. В среду утром, когда я нахожусь во дворе, меня подзывает к себе комендант и говорит:
— Идем со мной.
Я выхожу с ним без сопровождения. Спрашиваю, куда мы идем, но он, не отвечая, спускается по тропе, которая ведет к его дому. По дороге он сам мне говорит:
— Жена хочет тебя видеть перед отплытием. Мне не хотелось ее огорчить, приведя тебя с вооруженным надзирателем. Надеюсь, ты будешь вести себя хорошо.
— Конечно, комендант.
Подходим к его дому.
— Жюльет, я привел, как обещал, твоего протеже. Он должен вернуться до обеда. В твоем распоряжении примерно час.
Жюльет подходит ко мне, кладет мне руку на плечо и смотрит прямо в глаза. В ее черных блестящих глазах стоят слезы.
— Ты сумасшедший, мой друг. Скажи ты мне, что хочешь бежать, я бы наверняка могла тебе помочь. Я просила мужа помочь тебе, и он говорит, что, к сожалению, это от него не зависит. Я позвала тебя, чтобы увидеть, как ты выглядишь, и отблагодарить тебя за рыбу, которую ты с такой щедростью давал мне на протяжении стольких месяцев. Вот тысяча франков, — это все, что я могу тебе дать. Мне жаль, что не могу дать больше.
— Послушай, госпожа, мне не нужны деньги. Это все испортит. Не настаивай на этом.
— Как хочешь, — говорит она. — Немного легкого пастиса?
На протяжении целого часа я слушаю добрые слова, которые не жалеет для меня эта прекрасная женщина. Она считает, что меня оправдают по обвинению в убийстве этой сволочи и что за все остальное я получу от восемнадцати месяцев до двух лет. На прощание она долго пожимала мне руку.
— До свидания, и успеха тебе, — сказала Жюльет и разрыдалась.
Комендант возвращает меня в камеру. По дороге я говорю ему:
— Комендант, твоя жена — самая прекрасная женщина в мире.
— Я знаю, Бабочка, она не создана для этой жестокой жизни. Но что делать? Через четыре года я выйду на пенсию.
— Я хочу воспользоваться моментом, когда мы одни, комендант, чтобы отблагодарить тебя за доброе ко мне отношение, а ведь мой побег мог принести тебе массу неприятностей.
— Да, у меня были бы крупные осложнения, но знаешь что? Справедливости ради скажу — ты был достоин успеха.
И у самого порога дисциплинарного отдела он добавляет:
— До свидания, Бабочка. И да поможет тебе Бог, ты в этом нуждаешься.
— До свидания, комендант.
Да! Я нуждаюсь в милости Божьей, так как председатель суда, который будет меня судить, безжалостен. Я получаю три года за кражу, укрытие государственного имущества, осквернение могилы и попытку побега и еще пять лет за убийство Селье. В общей сложности — восемь лет изолятора. Не будь я ранен, он приговорил бы меня к смерти.
Суд, который был так суров ко мне, оказался снисходителен по отношению к поляку по фамилии Дандосский, который убил двоих. Его приговорили всего к пяти годам, хотя не было сомнений в преднамеренности убийства.
Дандосский работал поваром и занимался приготовлением дрожжей. Он работал только с 3 до 4 часов утра. Пекарня находилась у причала, и все свободное время он посвящал рыбной ловле. Он был тихим человеком, говорил на скверном французском и потому ни с кем не сдружился. Этот каторжник всего себя отдавал великолепному черному коту с зелеными глазами. Они вместе спали, и кот, словно пес, провожал его на работу. Кот провожал Дандосского и на рыбную ловлю, но если было жарко и невозможно было найти тень, он возвращался в пекарню и ложился в гамак своего друга. В полд