Бабочка на асфальте — страница 2 из 23

мал, что происходит с отцом, хоть лишний раз не заглядывал в его комнату. Только по мере надобности: принести еду, подать утку, перестелить постель. Я тоже почувствовал приближение смерти, я увидел её в виде шевелящегося воздуха в углу прихожей, слева от входной двери.

Смерть стояла между отцом и Лёней — моим двенадцатилетним сыном; и, если отец будет очень сопротивляться, смерть подберется к мальчику. И тогда я увел сына из дома на целый день.

Когда вечером открыли дверь, поразила тишина.

— Папа! — позвал я срывающимся голосом, в котором были — страх, жалость, несбывшаяся любовь к отцу, угрызения совести и, может быть, надежда, что всё ещё можно исправить.

Никто не отозвался.

Я бросился в комнату отца. Он стоял на коленях у постели, положив голову на сложенные руки — поразили его серые мёртвые уши.

— Папа!

Отец был мёртв.

Смерть действительно стояла между отцом и сыном. Через несколько дней Лёня со своим приятелем лазили по лесам ремонтируемого здания, на девятом этаже споткнулся и упал, разбился бы, если б не зацепился за выступающей из стены седьмого этажа железный стержень. Стержень проткнул его насквозь, едва успели спасти. „Слава Богу, — сказал хирург, — жизненно важные органы остались целы“.

С тех пор прошло много лет, а у меня, когда вспоминаю об этом случае, душа отлетает как в тот день. Случись что с сыном, то был бы конец и моей жизни.

Память возвращается и к тому дню, когда отец остался в квартире один. Ведь всё необходимое у него было: на столе стояли лекарства, еда. Всего-то и нужно было — протянуть руку и взять. И утка лежала на табуретке у постели, а большую нужду перед нашим уходом справил. Казалось, не о чем беспокоиться. Зачем он тогда пытался встать? Почему оказался в углу на коленях перед постелью? Может, снова захотел по большой нужде? А, может, испугался — увидел свою смерть и сделал последнее, отчаянное усилие вырваться».

Свою холодность к отцу Давид оправдывал голодным сиротским детством. Они с матерью во время войны собирали очистки на помойке, а папочка, которого не взяли на фронт по причине глухоты, куда-то усвистал. Объявился после войны — прислал открытку. Писал, что живет в Караганде и хочет наведаться в Москву — повидать сына. И сын поспешил на свидание, мечтая, в тайне от матери, вернуть отца домой.

В гостиничном номере, куда примчался Давид, восседала большая громкоголосая женщина, сразу же заявившая безраздельное право на отца: «Ёсенька без меня пропадёт. Такой неприспособленный, ничего не может. Даже готовый обед сам не возьмёт. Подать нужно и сидеть рядом. Кто же пожалеет твоего папочку, если не я?». Полнокровный, энергичный Ёська вовсе не смотрелся беспомощным слабаком. «Он у меня, бедненький, работает с утра до ночи». «Жить надо там, — подхватил отец, — где много работы. В Караганде я — главный специалист, что называется, нарасхват». Женщина, обнажавшая в деланной улыбке золотые зубы, не оставляла Ёсеньку с сыном наедине, она догадалась о намерении Давида попросить отца вернуться к матери. «Хитрый», — грозила она Давиду пальцем, а Ёське говорила:

«Он не такой простак, каким прикидывается».

Спустя несколько лет отец снова наведался в Москву, но уже с другой женой.

Приехали, как и в первый раз, за покупками. В гостиничном номере так же громоздились тюки, коробки, пакеты.

Периодичность наездов отца в столицу совпадала со сменой жен. Новой, как и предыдущей, покупался дорогой отрез на пальто, соболий воротник и золотые часы.

И всякий раз Давид удостаивался заверений очередной подруги в том, что именно она, как никто другой, ухаживает за его папочкой: трёт морковку, проворачивает мясо через мясорубку и с утра пораньше варит манную кашку; «Ёсеньке, потому что, трудно жевать». И именно её Ёська любит больше всех. С другими просто так жил, а с ней по любви. Доказывали так рьяно, будто сами хотели в это поверить.

Уезжали супруги довольные, сын помогал грузить вещи, сажал в поезд и махал вслед выглядывающему из тамбура отцу. Очередная баба ревновала, отец знал об этом, и потому в тамбуре не задерживался.

В который раз Давид категорически решал: «Всё, хватит. Больше не пойду». Но почему-то шёл, не понимая своей зависимости. Домой возвращался с обновой: добротными кожаными ботинками или теплой курткой. Мать рассматривала вещи, оглаживала, щупала и говорила: «Сумасшедшие деньги, видно хорошо живёт». Давид отдавал ей несколько сотенных бумажек, которые отец втихую от очередной подруги совал ему в карман. Сын не знал, радоваться ли ему такому подарку, или оскорбиться. Опять же, вопрос: оскорбиться оттого, что дал украдкой, или потому, что дал мало, ведь очередная тётка, отвернувшись в угол, пересчитывала огромную пачку таких же сотенных красных бумажек. И деньги, данные Давиду, казались жалкой подачкой.

Столь частую смену спутниц отец объяснял сыну: «Понимаешь, не могу я долго жить с одной женщиной. Они устают, начинаются всякие фокусы, и вообще я не люблю, когда мне отказывают в постели. Ну ты понимаешь о чём я говорю. В это время подворачивается другая и берёт быка за рога».

Умирать отец приехал к сыну. Незадолго до смерти, когда уже не вставал с постели, просил его: «Не закрывай дверь в мою комнату». «Тебе легче будет, если вся квартира провоняет мочой? — спрашивал тот, и закрывал, думая при этом: — Всю свою могучую энергию и деньги отец истратил на одинаково толстомясых, горластых баб. И какой смыл в такой жизни?»

«Сколько лет прошло с тех пор, — соображает Давид — сыну моему тогда было двенадцать, мне, значит, под сорок. Сейчас семьдесят. А, кажется, это происходило невесть когда, в другой жизни». В окне, на тёмном небе, узенькая лодочка только что народившегося месяца и рядом, снизу, крупная бело-голубая звезда. «Восточный пейзаж», — любуется Рабинович, именно таким он представлял в России ночное израильское небо. Сегодня шабат. Внук дома. Можно расслабиться, освободиться от постоянного страха за него.

Из соседней комнаты слышны голоса ребят. Илюша приехал со своим другом Элиэзером; оба с вещмешками и автоматами. Когда смотришь на курносого, голубоглазого Элиэзера, рот сразу же растягивается в улыбке. При этом его смешливые глаза в один миг становятся серьёзными и говорит он умно, точно.

Дружба мальчиков началась ещё в иешиве с общего интереса к теоретическим проблемам физики и математики. Оба после армии собираются в университет на математический факультет. Бог для них не только вера, но и знание. Вот и сейчас Элиэзер в который раз повторяет двухтысячелетней давности слова рабби Шмуэля: «Кто способен вычислить ход небесных светил и не делает этого, к тому применимы слова: „Творения Божьи они не созерцают, дела рук Его не видят“».

— Первым вычислил лунный и солнечный календарь Ноах, — подхватывает Илюша, — или вычислил, или архангел Рафаил нашептал.

— Про архангела не знаю, а вот Виленский Гаон сказал переводчику геометрии Эвклида на иврит: изъян в знании математики влечёт стократный изъян в знании Торы.

— Скажи, когда представление о космосе в сознании человека разделилось на религиозное и научное? — спрашивает Элиэзер.

— Когда именно не знаю, но деление не правомерно, ведь наука не противоречит Торе, более того — подтверждает её. Да и идея эволюции созвучна иудаизму, который видит мир непрерывно развивающимся, стремящимся к совершенству. Ахад Гаам, родившись в ортодоксальной хасидской семье, считал, что в Палестине помимо земледельческих поселений, должен быть создан духовный центр евреев. Для этого следует организовать академию изучения иудаизма, науки, литературы, искусства, философии. И тогда будет преодолён разрыв между светскими и религиозными.

«Да, да, — радуется в своей комнате Давид, прислушиваясь к разговору детей, — именно так, иудаизм должен быть представлен на фоне общечеловеческой культуры».

— Вот мы и восстановим с тобой традицию целостного познания, — смеётся Элиэзер.

Послышался короткий смешок Илюши.

«Слава Богу, — обрадовался Давид, — с тех пор как мальчик расстался со своей девушкой он ни разу не смеялся». Любящая душа деда чувствовала болевшее сердце внука. «Мальчик только и думает сейчас об этой потаскушке, ничего не видит вокруг — стопор души. Это потом он заметит её колючие глаза, безобразную худобу, и блондинка она не настоящая — крашенная. Снять бы с мальчика этот камень и положить на себя. Все эти страсти, муки ревности копейки не стоят. Всё равно что посадить на ладонь муравья и поднести его к самым глазам. Маленькое насекомое застит свет, а можно смотреть на этого же муравья отдалившись — с естественного расстояния, и тогда он видится тем, чем он и есть на самом деле».

Как сделать детей счастливыми? — В который раз задаёт себе вопрос Давид. — Вот и у сына всё наперекосяк. Это я виноват, не угадал, не распознал его, не направил.

Потакал ему уповать на свой поэтический талант, но не внушил, что ко всякой способности, увлечённости должна прилагаться могучая сила воли. В противном случае получается что-то вроде легкой ряби, кругов на воде — вот они есть, и тут же их нет. Я подогревал интерес сына к литературе разговорами о невозможности выразить в точных науках самое главное — радость и боль души, чувство отдельности и сопричастности людям — то, чем жив человек. И ещё я старался научить Лёню видеть ситуацию как бы со стороны; в частном разглядеть общее, в случайном — закономерность. Это умение отличает переживание художника от крика несчастного влюбленного. Подобные разговоры ориентировали внимание, мысли; Лёня заметно веселел, становился уверенней в себе, появилось даже что-то вроде снисходительной усмешки. А вот терпению, умению работать не сумел научить. Думал само собой образуется, сам поймёт.

Я ведь тоже на своей шкуре соотнёс, что к чему в этом мире. Вот только сознание необходимости вытеснило веление души, которое так и не оформилось в чёткое стремление. Тут ещё важно с чего начинаешь. В голодные послевоенные годы я только и мог устроиться подсобным рабочим в слесарную мастерскую. Работа нехитрая: подай, убери, сбегай, принеси. Пытался научиться слесарному делу, но оказался самым неумелым учеником, если резал по намётке жесть — получалось криво, выточенная гайка не наворачивалась на болт. «Руки не из того места растут, — раздражался мастер, — быть тебе всю жизнь подметалой». «Ну, ты, задумчивый, уберись, не видишь — телега едет!» — кричали мне. Я отскакивал от катившего на меня автокара и метался в поисках пятого угла. Ужасно мучился сознанием своей никчемности, понимал — сам виноват, но ничего не мог изменить.