— Какой у тебя муж заботливый; ребёнка обиходит, обед приготовит, — говорила Людочке Дарья Александровна — новая соседка. Муж Дарьи Александровны погиб на фронте, а единственный сын — курсант Суворовского училища — жил в Москве.
— Муж как муж, — зевала Людочка, — скучный он, как завхоз, только и может мешки таскать. Ну пеленки постирает, суп сварит. Разве в этом дело.
— А в чём дело? — спрашивала соседка.
— Мне чего-то хочется…
— Чего же это тебе хочется?
— Чего-то хочется, а чего не знаю.
— Хорошо живёшь, вот с жиру-то и маешься, — сердилась Дарья Александровна.
— Скучно мне, — жалуется Людочка Давиду, который только что пришёл с работы и спешит погулять с сыном, чтобы тот ночью не капризничал, не беспокоил жену. Та ходит по комнате и тянет из мужа душу: — Ску-у-учно. Одно и то же, каждый день одно и то же. Какая тоска!
— Подожди немножко, Лёнечка подрастёт, отдадим в ясли. Пойдёшь работать.
— Нашёл чем утешить. Опять вокруг эта дикая степь, всё те же баржи, мазут и бабы в телогрейках с лопатами.
— Построим дома, люди приедут.
— Какие люди!? Кто сюда потащится?
— Химкомбинат всесоюзного значения будем строить, электростанцию…
— Сдался мне твой химкомбинат!
— Если хочешь, можно в Москву уехать.
— Это ещё сколько ждать.
— Всё устроится, всё будет хорошо, — уговаривает Давид, стараясь вспомнить какую-нибудь шутку, анекдот чтобы развеселить жену.
Ночью, когда ветер, предвещая ураган, гремит по железной крыше, уютное посапывание ребёнка в кроватке, горячее бедро рядом спящей жены отгораживали от страха пустоты, оставленности. Утром же от раздраженного окрика жены, её холодности, появлялось чувство беды. Километры, которые отмахивал Давид по степи в кирзовых сапогах с налипшей на них грязью, от одного участка изоляционных работ трубопровода до другого, не приносили спасительной усталости. Однажды зимой, когда на улице было как-то особенно промозгло, а дома уютно потрескивали в печке дрова, Давид начал рассказывать жене о соотношении разных видов энергии.
О том, что тепловую установку можно представить электрохимическим генератором, о поисках катализаторов, которые ускоряют реакцию и уменьшают затраты.
— Мне это не интересно, — перебила Людочка и лицо её стало отчуждённым, замкнутым.
— Я думал, может быть…, ты химик, и мы бы вместе…
— Причём здесь химик! — раздражается жена.
— Скажи, чего тебе хочется?
— Любить хочется! — выкрикнула Людочка и выбежала из комнаты.
В следующее мгновение она рыдала у соседки:
— Я сама, сама хочу любить! Я хочу чтобы он открыл меня, разгадал мою душу.
— Что же такого особенного есть в душе твоей? — спросила умудрённая жизнью Дарья Александровна.
— Не знаю, только обед я и сама могу приготовить. Скучно мне с ним. Хочется, чтобы сердце замирало, чтобы был взрослый и сильный, а я маленькая, чтобы приказывал, а я подчинялась. И смотреть на него…
— Как собака на хозяина, — подсказала соседка.
— Да хоть и так, только ведь и я что-то могу.
— Конечно, можешь, у тебя образование высшее. Ты — инженер.
— Я не про это. — Людочка задумалась и с тихой улыбкой проговорила, — мне нравится деловые письма писать, я когда работала секретаршей на кафедре в университете, зам. декана мне поручал готовить самые важные бумаги. Душа замирала, когда слышала его шаги под дверью. Старалась, работала лучше всех.
— И ты одна была у него такая расторопная? — усмехнулась соседка.
— Не одна. В том то и дело, что не одна. А то бы торчала я в этом захолустье.
Надоело. Всё надоело! — опять зарыдала Людочка — Как в клетке живу, в Ленинграде рестораны, театры.
— Разведись, если надоело.
— Не могу я одна. Не могу без мужчины вовсе!
— Зачем же мучить человека, он себе другую найдёт. Мужик справный, любая кинется.
— Меня тот тоже мучил, я терпела. На всё соглашалась; по месяцу не приходил, — ждала. А этот на час задержится — бежит как сумасшедший. Я и соскучиться не успею. Вчера только надумала пельмени сделать, а он их уже слепил, мне только и осталось, что в кипяток бросить. Не у дел я. От того, бывало, слова ласкового не дождёшься, а этому только бы лизаться. Слишком много его любви, для моей места не остаётся. Я стала толстая, неповоротливая, тупая.
— И злая, — добавила Дарья Александровна.
— И злая, — как эхо, тихо повторила Людочка.
Самыми тягостными для Давида были выходные и праздничные дни. На работе, не видя жены, он отвлекался от её нелюбви. Чувственность, которая поначалу намертво привязывала его к Людочке, ослабла; не то, чтобы накушался, а устал, устал придумывать иллюзию семьи. Раньше — умилялся аккуратности жены: в шкафу идеальный порядок — майки с майками, носки с носками. Вещи сына тоже разложены по стопочкам: штанишки, рубашечки — не перепутать бы, что куда. И взять можно только то, что лежит сверху, вытащить из стопки нельзя — порядок нарушишь. Потом стала раздражать эта педантичность секретаря-делопроизводителя: все бумаги подколоты, всё на своих местах — скрепки со скрепками, карандаши с карандашами.
По выходным дням спасали долгие прогулки с сыном. Однажды из-за проливного дождя вернулись раньше обычного. Людочка мыла пол. И тут Давид не доглядел, пока снимал у двери ботинки, мальчик протопал в комнату в грязных башмачках.
— Кровопийца! — взвизгнула Людочка, — корчусь тут целый день, чистоту навожу.
Совсем оборзел, эгоист проклятый, не можешь ребенка переобуть.
— Вытру, подотру, ничего страшного не случилось, — бросился к тряпке Давид.
Тут сынишка, который только недавно начал складывать отдельные слова, вдруг выдал целую фразу: «Папа, а ты не мог маму получше найти?».
— Хорошо женщине, — думал Рабинович, стеливший в тот вечер себе постель на раскладушке, — может развестись, ребёнок останется с ней. А мне как быть?
Уехать? Всё бросить и начать с начала. Лёнечка будто подслушал мысли отца — проснулся и молча смотрел большими печальными глазами. Давид взял сына на руки, прижал к себе: «Я тебя никогда не оставлю. Вырастешь и сам решишь, с кем жить».
Всё определилось само собой. В начале следующей недели пришла телеграмма из Москвы от двоюродной сестры: «Мама заболела приезжай».
— Нет! — Категорически заявила жена. — Неизвестно, когда ты вернёшься, а мне тут одной не справиться.
— Да ты посмотри вокруг, сколько одиноких женщин с детьми живут. Скоро вернусь.
Заберу маму и приеду, она давно просится с внуком понянчиться.
— Ещё чего придумал, я и свою мать не беру, а то ещё твою на голову сажать. Где это мы тут разместимся в одной комнате? Разве что в постель к нам положишь.
— Бабушка с Лёнечкой посидит, а ты на работу сможешь выйти.
— Куском хлеба попрекаешь, на работу гонишь, я, выходит, тебя объедаю?
— Ты ведь сама хотела, говорила: на работе легче, чем дома.
— Что ты там роешься в шкафу?
— Ищу полотенце с собой в поезд взять.
— Отойди от шкафа, ничего там твоего нет. Отойди, говорю, никуда ты не поедешь!
Рабинович увидел на побелевшем от злобы лице жены мутные пятна глаз, жёсткие космы волос, угловатые, как у мужика, плечи. И тут он, рассчитав движение, быстро, одним рывком сдёрнул с вешалки пальто и ринулся к к двери.
— Маменькин сынок! Ищешь, где полегче. Тебе там курочку с рыбкой фаршированной приготовили. Сволочь! Эгоист! Жид! — Вопила вдогонку жена.
Вытянувшись на верхней полке вагона, Давид смотрел в потолок, прислушивался к мерному стуку колёс и ликовал по поводу своего освобождения — теперь его не настигнет окрик жены, вспышка её внезапной ярости. Под мерное покачивание вагона расслабился, задремал. Стук колёс стал пропадать, будто поезд буксует на месте.
Давид открыл глаза, нет — едет, за окном тянутся безлюдные, бесхозные поля, выплыла бревенчатая развалюха — кто-то дом начинал строить или амбар, потом бросил эту затею — одному не обжить эти пространства. Болело сердце за мать — как она там одна. Боялся и за сына, вдруг жена заберёт его и уедет в свой Ленинград. Почему-то вспомнились первые дни, медовый месяц, когда они целовались в каждом закутке. Он тогда от радости не мог усидеть на месте, не ходил — бегал, всё время о чем-то рассказывал, смеялся и с ужасом думал: «А ведь могли не встретиться». «Может ещё всё образуется, мама поправится, со временем переедем в Москву, будем ходить в театр».
Давид застал мать в постели. Осунувшаяся, обессиленная она смотрела на сына светящимися любовью глазами, дотрагивалась до его руки, словно хотела убедиться, в самом ли деле сын её вот здесь — рядом. Измождённое болезнью и одиночеством лицо, побелевшие волосы, не вязались со счастливым сиянием голубых глаз. На столике возле постели — фотографии внука, все, которые Давид посылал чуть ли не с первого дня рождения Лёнечки. «Я с ним разговариваю, — улыбнулась мать, — говорю, чтобы хорошо кушал, маму слушался и никуда не лазил, а то можно упасть».
Давид смотрел на истончившееся тело матери, высохшие вздрагивающие руки, и в первый раз увидел в ней четырнадцатилетнюю девочку, какой она была на единственной её фотографии. Мягкий овал лица, легкие светлые волосы и вопросительный взгляд обиженного ребёнка. Потом вспомнил мать в старой синей кофте с облезлой меховой опушкой на воротнике. Сгорбившись над столом, она тонкими кисточками раскрашивает розовые пластмассовые брошки, изображавшие кисть руки с букетом цветов. Розовой оставалась только кисть руки, букет раскрашивался красным, синим, зелёным, жёлтым лаком и получались очень даже правдоподобные цветы. Он помогал ей, они сидели до тошноты, до обморока. В доме всегда пахло ацетоном. Краски и мешок пластмассовых брошек приносил Борис Соломонович. У него была деревянная нога и Орден Красной Звезды. Он же забирал готовый заказ.
После широких волжских просторов густо поставленные домики в Московском районе Черкизово кажутся особенно скученными. Первые дни Давид радовался возвращению, будто и не уезжал. Всё осталось по-прежнему; вот только вместо керосинки на двух кирпичах в крохотной прихожей, она же и кухонька, стоит теперь двухкомфорочная газовая плита. Грел душу всё тот же синий вьюнок за окном, старая выцветшая портьера и самодельный буфет, под стеклом которого выставлены серебряные рюмочки — мамино приданное, из них так ни разу и не пили — не случилось большого торжества.