Голову я лепила быстро, уверенно, умело. А чего не слепить-то? Раз-два…
— Можно мне лапку сделать? — тихий голос отвлек меня от ваяния черепашьего черепа. Тетка уселась на песок и восторженно пялилась на происходящее.
— Ага. Только надо водичкой сперва, — проинструктировала я и занялась обдумыванием прочих черепашьих фрагментов.
Наверняка картина со стороны выглядела потрясающе. Итак. Море. Жара. Пустой пляж. Шезлонги. Огромная, заметная издалека песочная полусфера. Возле нее сидит обгорелая тетка в бикини, бегает мелкий шкет без трусов, расхаживает десятилетний пацан, заляпанный с ног до головы грязью, елозит «закрытая» женщина в длинной юбке и невнятной расцветки платке «на лоб». И вся эта странная компания что-то там шебуршится, шумит, перекрикивается, ковыряется в песке и хохочет.
К восьми вечера она таки получилась. Великая Черепаха. Огромная Черепаха, возникшая из руин. Черепашья мать и просто шедевр. Каменный панцирь вздымался над пляжем, как… ну не знаю как что, но впечатляюще. Лапки с когтями-камушками скребли земной шар. Неровный выпуклый череп говорил о наличии недюжинного ума. Глаза. Глаза, полные вселенской тоски и мудрости, сделанные из равновеликих белых камней, взирали на закат со спокойствием далай-ламы. Мы сидели удовлетворенные и ошарашенные собственной неожиданной гениальностью.
И все-таки чего-то не хватало. Я разглядывала черепаху и так, и сяк, и спереди, и сбоку. Чего-то не хватало. Понять бы чего?
— Хвостик-то мы забыли? — Она вскинулась, всплеснула руками, заохала, опустилась на колени и поползла осторожно, чтобы не дай бог не сбить гальку с панциря, к черепашьей жопе. — Хвостика нету.
Мы с детем и Мете наблюдали, как эта старая, наверняка не знающая грамоты, очень глупая уродливая тетка, стоя на карачках, лепила кокетливый хвостик для нашей Огромной Черепахи. В глазах у тетки светился нечеловечий восторг. Даже, я бы сказала, счастье…
Посидев еще минут десять, выпив чаю и обсудив особенности строения рептилий, мы решили разойтись и встретиться здесь же на следующий день, чтобы сделать Большую Песочную Рыбу. Потом мы с детем топали вдоль воды, постоянно оглядывались и ликовали от того, что черепаху нашу видно черттезнаетоткуда и еще дальше.
— А знаешь, черепаха гораздо лучше замка, — признался деть.
— Ага…
На следущий день мы пришли на пляж. Черепахи не было. К воде вели мокрые черепашьи следы.
— 6 —Айшегюль
У Айшегюль брови, точно крылья стрижа, глаза — голубые топазы, губы — лепестки шиповника, мягкие и нежные. У Айшегюль косы — атлас, а плечи пахнут померанцем. У Айшегюль бисером шитый голубой чаршаф и синие шелковые башмчаки. Ласкаются о смуглую шею жемчуга в пять рядов. Хороша младшая дочь имама, юна и лицом бела, словно пери. Льнет красавица к чугуну решетки, щурится, не дает цветное стекло ромейского мастера разглядеть, что за гость стучит молотком в двери, беспокоит домочадцев.
Бьется девичье сердечко, замирает сладко. Уж не тот ли это молодой аскер, чей скакун отбивал неделю назад дробь по гранитной мозаике перед богатым двором имама Четинкайя, не его ли это сабля поблескивает на солнце. А кто эта шумная, полнотелая ханым в темно-зеленом? Вздрогнула Айшегюль, побледнели щеки, узнала девушка малиновую с золотым кантом феску. Охнула, разобрав хриплый говорок Ферхундэ — столичной свахи. Метнулась искоркой к дверям, вылетела на высокую галерею, замерла, спрятавшись за витой колонной…
На низенькой табуреточке сидел имам, грузный, потный, держал в пальцах стакан с обжигающим чаем, улыбался глазами. Радовался за свою Айше.
Не простой сегодня день, не зря пляшут чайки над серебристой перевязью Босфора, не зря по-особому лихо щелкают четками старухи и напевают разносчики хрустящих симитов.
Не просто так ликовал ходжа. Уже год, ворочаясь без сна на жестком топчане, надеялся ввести красавицу-дочь в Бахчисарай, на худой случай о визиревых харемах мечту лелеял. Схоронив Фатму, жену любимую и единственную, стал имам для своей щебетуньи и отцом, и матушкой. Не баловал, держал в строгости. Приставил к озорнице родную сестру, чтоб натаскала девицу дантель-кружева плести, крутить долму, печь жирные чьореки, да и чтоб прочим разным женским премудростям обучила. В темноте да невежестве дочку не бросал. Писать, читать, мандолиной баловаться — оно для жен правоверных вроде и лишнее, но как удержаться, если прижмется ясноглазая, обнимет коленки, залепечет: «Бабишко́, а это что за закорючка?» Умом в отца, а статью дочь в Фатму удалась. Глянешь — глаза слепнут! Сама покойница из черкешенок родом. Хозяйки черкешенки знатные, и что лицом, и что осанкой… краше их нет!
Еще в неполных одиннадцать годков приказал имам крохе чаршаф надеть, прятал от липких взглядов. Боялся… О душе неокрепшей пекся, о непорочности. Корану сам учил, не доверял сестре. Когда впервые услышал, как синичка голоском неокрепшим читает «Биссмилях», не сумел сдержать слезы…
В кофейне старики судачили, мол, женился бы, Четин, родила бы тебе молодая хатун мальчонку. На эти уговоры один ответ был у имама: «Сын — огромное счастье для мужчины, благословенны семьи, где растут наследники. Только моя кызым мне дороже всего на земле, и лишь Аллаха люблю я больше ее. Придет время, посажу на колени внука, обрету покой…»
Вошла Айшегюль в возраст, заневестилась. Начала пропадать сурьма из теткиного сундука. Ждал имам. А как наступила для Айшегюль пятнадцатая весна — призадумался. Человек он в столице, ох, не последний, знатностью самым древним родам не уступит, богатством и подавно…
Полгода назад перешептал имам тихонечко с дворцовым моллой. А в марте взволнованная сестрица влетела во двор, упала тяжело на подушки и затрындела, что, мол, встретила в хамаме известную на весь Истанбул сваху, и что та пристально на девчонку пялилась. К чему бы такое! Молчал имам, тонула отцовская усмешка в седой бороде.
Имам вздрогнул, стер с лица улыбку, перевел нарочито тяжелый взгляд на юношу, что безмолвно стоял напротив.
— А что ты скажешь, олан? Выслушал я и уважаемую Ферхундэ, и названного батюшку твоего — почтенного Ахмет-агу… Отведал и лукума, и пахлавы медовой. Только голоса твоего не слыхал еще.
— Прости, ходжа, — светлые кудри прилипли ко лбу. Юноша вцепился сильными пальцами в эфес, звякнула робко кривая сабелька, — о красоте и уме дочери твоей Айшегюль наслышан. Страшусь отказа, учитель…
Имам на галерейку покосился, еще пуще брови сдвинул, густым басом промолвил:
— Айшегюль, кызым, приготовь-ка гостям кофе, да покрепче…
Дрожат ладошки у Айшегюль, туда-сюда ходит в руках черненый поднос. Дребезжат на подносе фарфоровые чашки, подарок росского купца — хитрого гявура. В одной чашке дымится тягучий, неимоверно сладкий напиток. Не пожалела сахару Айшегюль, ложек пять положила, чтобы понял светловолосый, как люб он красавице, как желанен… Сверкают глаза росинками, трепещут ресницы, колышутся тугие бедра под шелком расшитого чаршафа. Хороша Айшегюль — дочь имама Четинкайя, что известен своим благочестием на весь шумный торговый Топкапы.
На мраморе внутреннего дворика звезда о пяти лучах. Над ней мерцают звезды истинные, нерукотворные, созданные Единственным. Лохматым дервишем кружится в центре пентакля имам. Кто узнает в безумном факире гордого Четинкайю? Пенится алым рот, сверкают белки — то ли святой, то ли шейтаново порождение. Нависает над жасмином и акациями жуткий призрак священной горы Аламут, пристанища исмаилитов, суфийских магов… Вязкий аромат гашиша не спутать ни с чем иным…
— Твои просьбы стали слишком частыми, шейх, — джинн покачивался над сливой, бледный и грустный, — слишком… Как и чрезмерной стала твоя любовь. Что потребуешь ты на этот раз?
Имам бессильно хватал губами горячий воздух, словно выброшенная на берег форель. В последнее время все больше и больше сил приходилось отдавать старику, чтобы увидеть духа, заставить его повиноваться.
— Прошу еще год, нет, лучше пять, да — пять…
— Ты не выдержишь. Твое сердце одряхлело, твой ум отказывается служить… Ты не выдержишь. Остановись!
— Еще пять, — упрямо твердил Четинкайя, уставившись под ноги.
— Смерть невозможно обмануть, шейх. Тебе ли не знать?
— Я настаиваю, — у имама тряслись руки.
— Как знаешь, — джин равнодушно опустил веки. Красные прожилки набухли, казалось, глаза прячутся за решеткой из пульсирующих прутьев. — Ты сам хозяин своей душе.
Ночная мгла на мгновение разошлась, закричал в кустах испуганный пересмешник… Миг — и снова вернулся покой на берег Босфора, бриз принес запахи рыбы и тины, где-то рядом запел муэдзин, созывая горожан на утренний намаз. Горьким и пьяным дымился медный кальян.
Высокий тюрбан, фата в золотых бляшках, загадочно шуршит зеленый бархат, пылает пунцовым хна на ладонях — хороша Айшегюль, дочь имама, невеста одного из племянников Великого Визиря! Галдит харем, суетится прислуга, шныряют евнухи — всем найдется дело, когда такой праздник пришел во дворец. Отчего же не весела невеста? Отчего же печален ее взор?
— Боишься, кызым. — Смешливая валиде, ровесница Айшегюль, изо всех сил старалась выглядеть важной, звенела браслетами, морщила лоб.
— Нет, абла, мне лишь грустно, что не будет на свадьбе моего батюшки. Занедужил вдруг, — как ни старалась сдержаться невеста, расплакалась, размазала слезы по лицу, — хоть бы словечко от него услышать, получить отцовское благословение.
Валиде задумалась, глядела на Айшегюль, что пыталась улыбнуться, теребила кружево рукава. Потом подмигнула хитро, задорно…
— Не реви, молодка, сейчас что-нибудь придумаем.
Они крались по кривым улочкам, одетые словно мальчишки, в широкие шальвары, простые рубахи и дешевенькие фески. Айшегюль краснела, шарахалась прохожих — не привыкла разгуливать с открытым лицом. В двух шагах за ними, бормоча под нос проклятия, спешил евнух. Держал за пазухой острый тесак на всякий случай.