Калитка в стене харемского парка была незаметной, пряталась за плющом. Валиде открыла ее привычно, не скрипнул ключ в смазанном замке́ — видать, не впервые. До Топкапы девушки добрались быстро, перелезли через забор. Айше, увидев дом, снова расплакалась.
— Погоди здесь, ладно, — кивнула подруге на беседку. Та порывисто обняла Айше, поцеловала.
— Беги. Я жду. Батюшке твоему селям. Такую красавицу вырастил.
Евнух подозрительно оглядывал заросли, щупал пальцами нагретую солнцем сталь.
Внизу имама не было. Айшегюль скользнула наверх, позвала… Тетка, видать, убежала на базар за новым чаршафом к свадьбе. Прислуга ленилась, пряталась от жары в пристройках…
— Баба, бабишко́, родной… — поскреблась Айше в отцовскую каморку, что служила и спальней, и мастерской. Там же пять раз в день стелился и коврик для намаза, — бабишко́!
Робко вошла в двери Айшегюль, оглядела витые этажерки, стопки книг, низкий столик, заваленный манускриптами. Привычно вздрогнула, наткнувшись взглядом на картинку с человеком, пришпиленную к стене, — грех-то какой! Отдернула пыльную занавеску — топчан пустовал. Зато пугал и манил неведомым балконный проем. Запрет был суров. Лет в пять любопытная девчушка сунулась было на внутренний дворик, куда можно было попасть лишь через веранду в отцовской каморке… Сунулась — а потом еще с неделю горели уши, безжалостно вывернутые крепкими родительскими пальцами. С тех пор Айшегюль напрочь забыла о существовании двора, довольствуясь садом.
— Это я, твоя Айше, — кожаный башмачок тронул каменную ступень, — Что с тобой? Баба! — Черной птицей раскинулся на мраморе древний старик. Пустые зрачки спорили с бесстрастным небом.
— Кызым, — Айше прочитала по губам, — пришла…
Хрупкая, как тростинка, нежная, как цветок граната, тоненькая, словно виноградная лоза… Силы взялись из ниоткуда, не девичьи, почти не человечьи… До каморки тащила Айшегюль грузное тело волоком, стучалась седая голова о ступени. Подтянув отца к топчану, упала, ударилась щиколоткой о медный столб. Не плакала, только повторяла непрестанно: «Не умирай! Не умирай!» Потом стояла на коленях, сложив руки, читая на память поминальную «аль фатих»…
Свиток выпал из мертвых ладоней, ткнулся ей в коленки упрямым щенком. Машинально сунув пергамент в рукав, Айшегюль спустилась в сад, столкнулась в дверях с теткой и только тогда завыла, запричитала в голос, как полагается…
Айшегюль вернули домой. Привезли обратно сундуки с приданым. Женщины долго сидели на галерее — пили чай… Сокрушались. Советовали невесте не затягивать с трауром. Сваха хихикала, щипала девушку за руки, называла рыбкой, изюминкой, дождинкой… Айшегюль упрямо молчала.
Арабская вязь словно ежевичный кисель. Тянется, тащит за словами слова, за стихом стих, скользит неясным смыслом, жжет терпкой, жестокой истиной.
Как ушла Фатма, сгорела в одночасье от оспы, так стал имам своей птичке и отцом, и матушкой. Холил, нежил, однако держал в строгости. В невежестве не растил дитя, обучил и письму, и чтению…
Струится вязь, складываются чудные буквицы в слова не менее чудные, страшные… «За душу невинную, чистую, платить своей душой, прибавив к чужой жизни год, отдать своей пять — и никак иначе…», и внизу пергамента печать звериная, пятиугольная…
— Все дрожал в лихорадке — обнимет тебя и шепчет, шепчет… Фатму схоронили, уже и тебе дубовый табут приготовлен был, маленький… как раз для трехлетнего младенца… Батюшка твой денно и нощно святых молил, чтобы хоть тебе жизнь оставил, пожалел… А потом я под утро вас во дворе нашла, — тетка раскачивалась на лавочке, улыбалась воспоминаниям, — на ступенечках спите оба. И ты вся хорошенькая, как розан, словно и не хворала вовсе… На все воля Аллаха! Аминь!
— Аминь, — синими губами повторила Айшегюль. Противно скребла на сердце истина.
У Айшегюль брови точно крылья стрижа, глаза — топазы, губы — лепестки шиповника, мягкие и нежные… У Айшегюль кудри — атла́с, а плечи пахнут померанцем. У Айшегюль бисером шитый голубой чаршаф и синие шелковые башмачки. Ласкаются о смуглую шею теплые жемчуга в пять рядов. Хороша младшая дочь имама Четинкая, однажды обманувшая смерть.
Минуло пять лет…
— 7 —
Если бы к вам пришла фея и предложила еще раз прожить один день из вашего прошлого, то что?
Мой день — это мне шесть, и я в деревне, и там поле, собака Цыганка, дубовая аллея, бутерброд с маслом с колбасой, вода из колонки, солнце, гусята, малина… Восхитительное чистое одиночество и светлое детское счастье.
Забавно, что еще лет пять назад я бы выбрала Другой День. День, когда можно было что-то изменить.
А сейчас нет. Не хочу менять. Просто хочу еще раз той ослепительной июльской радости. И чтоб на закате сидеть на лавочке под ветлой, ногами болтать и жевать вишневую смолку. А собака Цыганка пусть меня в коленку мокрым носом тычет.
— 8 —Про детей в самолетах
Замолвлю и я…
Ночной рейс, до этого тяжелый день, очень хочется спать.
И тут внезапное счастье — сижу на свободном ряду, прям вот даже можно лечь.
Но не бывает бочки меда без ложки дегтя. За мной семья с мальчиком лет трех.
И мальчик этот ЗВОНКИЙ.
Ну вот бывают же такие активные, любопытные, яркие и веселые дети, которые не в силах сдержать восторг от впечатлений.
В общем, радость детская там была красивая и с пузырьками, как лимонад «Буратино». Сперва мы «ехали на самолете по дорожке, и ой, поворачиваем, ай, опять поворачиваем, мама, мама, смотри, как красиво, папа, папа, а почему там другой самолетик желтый, а наш не желтый».
И так далее.
Потом мы взлетали с не меньшим восторгом. «Ой, ой, там огоньки, огоньки горят». А потом был планшет с игрой, а потом обед…
И вы понимаете, это прям очень хороший, доброжелательный, любознательный, добрый ребенок. Не хнычущий, не вредный, не назойливый.
Он просто радуется происходящему. И разделяет свою радость с другими.
И вот был бы это дневной рейс, было б отлично. Но рейс ночной (
Родители его честно пробовали угомонить или хотя бы звук убавить. Шикали, поясняли, просили. Он молчал минуты две, и потом опять так звонко, чисто и радостно, как на пионерской линейке, «ой, мама, мама, а можно я к тете пересяду, у нее много места».
)))
— 9 —
Вчера в маршрутке девочка лет пяти, с лицом немножко Венсдей и немножко Самары, повторяла ровно и без всяких интонаций:
«Мы не одни, мы не одни, мы не одни».
Экс ора парвулора, как говорится.
Я волновалась. Ждала откровения. Хотела услышать, ГДЕ же мы не одни. Во вселенной? В космосе? Во времени и пространстве? В раю? В аду? ГДЕ?
«Мама! Мы в этом такси не одни. Почему? Куда дяденьки и тетеньки все едут?» — выдала девочка где-то через три остановки от начала моих экзистенциальных мук.
«На работу, наверное. Или в гости. Их друзья позвали в гости, они и спешат туда, где их ждут», — устало пояснила мама. Видимо, ее уже дочка изрядно притомила этим всем.
«Спеши туда, где ждут… спеши туда, где ждут… спеши туда, где ждут…» — зарядила девочка монотонно и уткнулась взглядом в пустоту.
В маршрутку сел мужик лет сорока.
«Спеши туда, где ждут», — бубнило дитя.
Мужик заметно напрягся. А я заржала. Но мне выходить надо было уже, так что неизвестно, что там было потом.
«Молись и кайся», короче. Вторая серия.
— 10 —
Детишки турецкие — отдельная статья. Нет. Не те детишки, что живут с богатенькими мамками и папками в престижных и среднепрестижных районах, и не те, что, напялив форму супер-пупер-дорогущего лицея, подъезжают к подъездам своих школ на новеньких родительских бэшечках, и даже не те, что могут позволить себе поторчать на переменке в ближайшей кондитерской с горячим сырным пирожком в ладошках. Я расскажу о детишках окраин, обитающих в так называемых gecekondu (геджеконду).
Итак. Что есть эта страшная, почти матерная анаконда — геджеконда? Дословно это дело переводится, как «заложенные/наложенные/выстроенные в ночи». Дело в том, что много-много лет назад Стамбульским муниципалитетом был издан указ о запрете несанкционированного строительства. Понятный указ, очень доступный и злой. И сейчас злой, а тогда, много-много лет назад, он прямо-таки подкосил турецкое крестьянство, желающее обратиться в люмпен-веру и тем самым обеспечить себе светлое будущее.
Представьте, что вы — такой усатый и потный анатолийский пейзанин или плотник из Мерсина, и вас заебало перебиваться с хлеба на воду в вашем бабруйско-закукуйском селе, а у вас имеется жена, табун киндеров, сестры, братья и прочая родня. Вся эта визжащая и кашляющая толпень тянет к вам свои худенькие ручонки и просит жрать. А у вас мазанка на окраине деревеньки, полтора петуха, огородик-крохотулечка ну и хренова туча долгов и повинностей перед местными баями. Что вы делаете? Правильно. Вы заставляете супругу нашвырять скарб в тележку, напихать туда отпрысков и пускаетесь «тум-тум… за золотым руном» в славный град Истанбул. Вы думаете, что там лук слаще, а небо выше. Наивный турэцкий вьюнош! Бедный-бедный… Грустноглазый и вислоусый…
Их миллионы, таких вот несчастных семейств, оставивших родные места. Наивные, непорочные, очень смешные, они добирались до Стамбула, растеряв по дороге половину барахла, похоронив немощных стариков, но сохранив надежду… «Вот сейчас! — мечтали они, — еще немного, и все будет хорошо. И телевизор. И тоненький браслет любимой дочке на запястье». А Стамбул гудел злым и веселым ульем, и не было там места для анатолийской нищеты. Те, у которых имелась какая-нибудь столичная родня, пристраивались тяжелым балластом, а те, кто являл собой первопроходцев…
А хреново им приходилось! Нечего есть, негде жить… и очень хотелось свой маааленький домик, размером да хоть с собачью конуру. О! Эти мастера-самоделкины вполне были способны собственноручно слепить клетушку, достаточную для размещения сардинобаночного семейства. Но тут возникала почти непреодолимая стена в виде «дуры лекс». Почти… Угу. Грозный указ вещал, что «никак нельзя», но крошечная негласная лазейка в этом указе мерцала счастливой звездочкой.