Бабодурское — страница 20 из 40

Калитка в стене харемского парка была незаметной, пряталась за плющом. Валиде открыла ее привычно, не скрипнул ключ в смазанном замке́ — видать, не впервые. До Топкапы девушки добрались быстро, перелезли через забор. Айше, увидев дом, снова расплакалась.

— Погоди здесь, ладно, — кивнула подруге на беседку. Та порывисто обняла Айше, поцеловала.

— Беги. Я жду. Батюшке твоему селям. Такую красавицу вырастил.


Евнух подозрительно оглядывал заросли, щупал пальцами нагретую солнцем сталь.

* * *

Внизу имама не было. Айшегюль скользнула наверх, позвала… Тетка, видать, убежала на базар за новым чаршафом к свадьбе. Прислуга ленилась, пряталась от жары в пристройках…

— Баба, бабишко́, родной… — поскреблась Айше в отцовскую каморку, что служила и спальней, и мастерской. Там же пять раз в день стелился и коврик для намаза, — бабишко́!


Робко вошла в двери Айшегюль, оглядела витые этажерки, стопки книг, низкий столик, заваленный манускриптами. Привычно вздрогнула, наткнувшись взглядом на картинку с человеком, пришпиленную к стене, — грех-то какой! Отдернула пыльную занавеску — топчан пустовал. Зато пугал и манил неведомым балконный проем. Запрет был суров. Лет в пять любопытная девчушка сунулась было на внутренний дворик, куда можно было попасть лишь через веранду в отцовской каморке… Сунулась — а потом еще с неделю горели уши, безжалостно вывернутые крепкими родительскими пальцами. С тех пор Айшегюль напрочь забыла о существовании двора, довольствуясь садом.


— Это я, твоя Айше, — кожаный башмачок тронул каменную ступень, — Что с тобой? Баба! — Черной птицей раскинулся на мраморе древний старик. Пустые зрачки спорили с бесстрастным небом.

— Кызым, — Айше прочитала по губам, — пришла…

Хрупкая, как тростинка, нежная, как цветок граната, тоненькая, словно виноградная лоза… Силы взялись из ниоткуда, не девичьи, почти не человечьи… До каморки тащила Айшегюль грузное тело волоком, стучалась седая голова о ступени. Подтянув отца к топчану, упала, ударилась щиколоткой о медный столб. Не плакала, только повторяла непрестанно: «Не умирай! Не умирай!» Потом стояла на коленях, сложив руки, читая на память поминальную «аль фатих»…


Свиток выпал из мертвых ладоней, ткнулся ей в коленки упрямым щенком. Машинально сунув пергамент в рукав, Айшегюль спустилась в сад, столкнулась в дверях с теткой и только тогда завыла, запричитала в голос, как полагается…

* * *

Айшегюль вернули домой. Привезли обратно сундуки с приданым. Женщины долго сидели на галерее — пили чай… Сокрушались. Советовали невесте не затягивать с трауром. Сваха хихикала, щипала девушку за руки, называла рыбкой, изюминкой, дождинкой… Айшегюль упрямо молчала.

* * *

Арабская вязь словно ежевичный кисель. Тянется, тащит за словами слова, за стихом стих, скользит неясным смыслом, жжет терпкой, жестокой истиной.


Как ушла Фатма, сгорела в одночасье от оспы, так стал имам своей птичке и отцом, и матушкой. Холил, нежил, однако держал в строгости. В невежестве не растил дитя, обучил и письму, и чтению…


Струится вязь, складываются чудные буквицы в слова не менее чудные, страшные… «За душу невинную, чистую, платить своей душой, прибавив к чужой жизни год, отдать своей пять — и никак иначе…», и внизу пергамента печать звериная, пятиугольная…


— Все дрожал в лихорадке — обнимет тебя и шепчет, шепчет… Фатму схоронили, уже и тебе дубовый табут приготовлен был, маленький… как раз для трехлетнего младенца… Батюшка твой денно и нощно святых молил, чтобы хоть тебе жизнь оставил, пожалел… А потом я под утро вас во дворе нашла, — тетка раскачивалась на лавочке, улыбалась воспоминаниям, — на ступенечках спите оба. И ты вся хорошенькая, как розан, словно и не хворала вовсе… На все воля Аллаха! Аминь!


— Аминь, — синими губами повторила Айшегюль. Противно скребла на сердце истина.


У Айшегюль брови точно крылья стрижа, глаза — топазы, губы — лепестки шиповника, мягкие и нежные… У Айшегюль кудри — атла́с, а плечи пахнут померанцем. У Айшегюль бисером шитый голубой чаршаф и синие шелковые башмачки. Ласкаются о смуглую шею теплые жемчуга в пять рядов. Хороша младшая дочь имама Четинкая, однажды обманувшая смерть.

Минуло пять лет…

— 7 —

Если бы к вам пришла фея и предложила еще раз прожить один день из вашего прошлого, то что?

Мой день — это мне шесть, и я в деревне, и там поле, собака Цыганка, дубовая аллея, бутерброд с маслом с колбасой, вода из колонки, солнце, гусята, малина… Восхитительное чистое одиночество и светлое детское счастье.

Забавно, что еще лет пять назад я бы выбрала Другой День. День, когда можно было что-то изменить.

А сейчас нет. Не хочу менять. Просто хочу еще раз той ослепительной июльской радости. И чтоб на закате сидеть на лавочке под ветлой, ногами болтать и жевать вишневую смолку. А собака Цыганка пусть меня в коленку мокрым носом тычет.

— 8 —Про детей в самолетах

Замолвлю и я…

Ночной рейс, до этого тяжелый день, очень хочется спать.

И тут внезапное счастье — сижу на свободном ряду, прям вот даже можно лечь.

Но не бывает бочки меда без ложки дегтя. За мной семья с мальчиком лет трех.

И мальчик этот ЗВОНКИЙ.

Ну вот бывают же такие активные, любопытные, яркие и веселые дети, которые не в силах сдержать восторг от впечатлений.

В общем, радость детская там была красивая и с пузырьками, как лимонад «Буратино». Сперва мы «ехали на самолете по дорожке, и ой, поворачиваем, ай, опять поворачиваем, мама, мама, смотри, как красиво, папа, папа, а почему там другой самолетик желтый, а наш не желтый».

И так далее.

Потом мы взлетали с не меньшим восторгом. «Ой, ой, там огоньки, огоньки горят». А потом был планшет с игрой, а потом обед…

И вы понимаете, это прям очень хороший, доброжелательный, любознательный, добрый ребенок. Не хнычущий, не вредный, не назойливый.

Он просто радуется происходящему. И разделяет свою радость с другими.

И вот был бы это дневной рейс, было б отлично. Но рейс ночной (

Родители его честно пробовали угомонить или хотя бы звук убавить. Шикали, поясняли, просили. Он молчал минуты две, и потом опять так звонко, чисто и радостно, как на пионерской линейке, «ой, мама, мама, а можно я к тете пересяду, у нее много места».

)))

— 9 —

Вчера в маршрутке девочка лет пяти, с лицом немножко Венсдей и немножко Самары, повторяла ровно и без всяких интонаций:

«Мы не одни, мы не одни, мы не одни».

Экс ора парвулора, как говорится.

Я волновалась. Ждала откровения. Хотела услышать, ГДЕ же мы не одни. Во вселенной? В космосе? Во времени и пространстве? В раю? В аду? ГДЕ?

«Мама! Мы в этом такси не одни. Почему? Куда дяденьки и тетеньки все едут?» — выдала девочка где-то через три остановки от начала моих экзистенциальных мук.

«На работу, наверное. Или в гости. Их друзья позвали в гости, они и спешат туда, где их ждут», — устало пояснила мама. Видимо, ее уже дочка изрядно притомила этим всем.

«Спеши туда, где ждут… спеши туда, где ждут… спеши туда, где ждут…» — зарядила девочка монотонно и уткнулась взглядом в пустоту.

В маршрутку сел мужик лет сорока.

«Спеши туда, где ждут», — бубнило дитя.

Мужик заметно напрягся. А я заржала. Но мне выходить надо было уже, так что неизвестно, что там было потом.

«Молись и кайся», короче. Вторая серия.

— 10 —

Детишки турецкие — отдельная статья. Нет. Не те детишки, что живут с богатенькими мамками и папками в престижных и среднепрестижных районах, и не те, что, напялив форму супер-пупер-дорогущего лицея, подъезжают к подъездам своих школ на новеньких родительских бэшечках, и даже не те, что могут позволить себе поторчать на переменке в ближайшей кондитерской с горячим сырным пирожком в ладошках. Я расскажу о детишках окраин, обитающих в так называемых gecekondu (геджеконду).


Итак. Что есть эта страшная, почти матерная анаконда — геджеконда? Дословно это дело переводится, как «заложенные/наложенные/выстроенные в ночи». Дело в том, что много-много лет назад Стамбульским муниципалитетом был издан указ о запрете несанкционированного строительства. Понятный указ, очень доступный и злой. И сейчас злой, а тогда, много-много лет назад, он прямо-таки подкосил турецкое крестьянство, желающее обратиться в люмпен-веру и тем самым обеспечить себе светлое будущее.


Представьте, что вы — такой усатый и потный анатолийский пейзанин или плотник из Мерсина, и вас заебало перебиваться с хлеба на воду в вашем бабруйско-закукуйском селе, а у вас имеется жена, табун киндеров, сестры, братья и прочая родня. Вся эта визжащая и кашляющая толпень тянет к вам свои худенькие ручонки и просит жрать. А у вас мазанка на окраине деревеньки, полтора петуха, огородик-крохотулечка ну и хренова туча долгов и повинностей перед местными баями. Что вы делаете? Правильно. Вы заставляете супругу нашвырять скарб в тележку, напихать туда отпрысков и пускаетесь «тум-тум… за золотым руном» в славный град Истанбул. Вы думаете, что там лук слаще, а небо выше. Наивный турэцкий вьюнош! Бедный-бедный… Грустноглазый и вислоусый…

Их миллионы, таких вот несчастных семейств, оставивших родные места. Наивные, непорочные, очень смешные, они добирались до Стамбула, растеряв по дороге половину барахла, похоронив немощных стариков, но сохранив надежду… «Вот сейчас! — мечтали они, — еще немного, и все будет хорошо. И телевизор. И тоненький браслет любимой дочке на запястье». А Стамбул гудел злым и веселым ульем, и не было там места для анатолийской нищеты. Те, у которых имелась какая-нибудь столичная родня, пристраивались тяжелым балластом, а те, кто являл собой первопроходцев…

А хреново им приходилось! Нечего есть, негде жить… и очень хотелось свой маааленький домик, размером да хоть с собачью конуру. О! Эти мастера-самоделкины вполне были способны собственноручно слепить клетушку, достаточную для размещения сардинобаночного семейства. Но тут возникала почти непреодолимая стена в виде «дуры лекс». Почти… Угу. Грозный указ вещал, что «никак нельзя», но крошечная негласная лазейка в этом указе мерцала счастливой звездочкой.