Бабодурское — страница 32 из 40

Над горкой разбитого хрусталя, над почерневшей от воды поверхностью подоконника, над мокрой головой трясущегося от холода Слоника зашевелилось, распуская ниточки-лучи, солнышко. Маленькое, рыжее, будто яичный желток, оно словно хохотало изо всех силенок, выбравшись наконец на волю.

— Деда Шамай, что это? — Верк прятал за спину руки, все еще влажные от недавнего чуда.

— Солнце… — Дед Шамайка коснулся пылающего клубка, отдернул указательный палец, обжегшись. — Солнце, сынок. Вон оно как, оказывается. Оказывается, и наоборот можно.

— Что? — Верк с сожалением следил, как тускнеет пылающий желток.

— Солнце, дождь, сердце доброе и слово тайное — будет радуга, — приговаривал дед Шамайка, точно завороженный. Выходит, и наоборот… Наоборот…

— Что? — Настойчиво переспросил Верк.

— Где, говоришь, у тебя Страшный Ливень припрятан? — Дед Шамайка улыбался, и морщинистое личико его походило на счастливый свежеиспеченный блин.

— На чердаке… Только… Ай! — и мальчишка вдруг подпрыгнул, догадавшись. — Бегу! А дедка мой ругаться не станет. Я знаю.

* * *

Возле высокой стены из белого кирпича хмурилась толпа, а там, под парусиновым небом, пылало чужое солнце по сорок монет за луч. Счастливчики, попавшие на праздник, громко радовались, пели что-то, смеялись в голос.

— Там солнышко, да? — Девочка расплакалась тихо, почти неслышно.

— Ничего, может, хоть немного покажут. Подождем еще, — успокаивал ее дед, но в голосе его не слышалось надежды.

— Ой. Что-то на щеку капнуло, — женщина в цветастой шали вздрогнула, задрала голову, промолвила робко: — Поглядите скорее. Кажется, это дождь.

Над площадью, низко-низко, почти касаясь стальным брюхом коньков крыш, висело огромное мохнатое облако. Грозовое. Оно росло, пухло, раскидывало свои черные края-крылья над городом, окутывало не серой, а настоящей, густой, мглой кварталы. Город задрожал под позабытыми уже раскатами грома, по мостовым застучали крупные капли.

— Дождь! — зашумела толпа, — Дождь!

Дед Шамайка постоял на крыльце, полюбовался на рваные сизые края гигантской тучи, улыбнулся. Поправил ленточку на хвосте Слоника, дунул ласково ему в мордочку.

— Пойдем, дружок. Спешить надо.

Западный край неба все темнел, стальной уступил место антрациту, и вот уже застонал воздух и прорвался под неудержимым напором Страшного Ливня — великой гордости мастеров дождя. Дед Шамайка осторожно достал из чуланчика Большой Хрустальный, вынес его на крыльцо. Погладил по затычке-шишечке.

Прищурился алмазными гранями флакон, не флакон даже, а флаконище, или целый графин. Сверкнул, точно подмигнул напоследок, и упал… И ударился о гранит ступенек.

Миллионом стеклянных брызг рассыпался Большой Хрустальный, разлетелся во все стороны прозрачными колючими искрами. И огромная радуга-мечта с тихим гудением начала выпрямляться, опираясь семицветным столбом на крыльцо. Взметнулась вверх радуга-мечта, проснулась от вековой спячки.

Зевнула васильково-синим, подмигнула травянистым-зеленым, прищурилась янтарно-желтым. Выше, выше и еще выше вздымалась радуга-мечта, подставляя хребет под хлесткие удары Страшного Ливня…

Вот красная полоса высунулась из-под козырька, точно быстрый Слоников язычок, жадно лизнула сухарик мостовой, замешкалась на мгновение и взлетела под небеса. Последним взвился в небо апельсиновый: жаркий, смелый, нестерпимо прекрасный. Встряхнулся, салютуя своему Мастеру, встал в ряд с другими.

Солнцедел Шамайка облокотился на перила крыльца, довольно зажмурился, а через квартал от лавки продавца Радуги, свесив босые ноги в чердачное окно, заливисто смеялся солнцедел Верк.

Над городом — щедрое, яркое, огромное — поднималось солнце. Настоящее солнце. Одно на всех.

— 7 —

Приснился сегодня город Текирдаг. Турецкий такой городок, который, кажется, даже красив и курортен. Я там была один раз и забыла об этом напрочь, потому что только так можно было вычеркнуть из себя ощущение невыносимого одиночества, которое меня там настигло.

Совершенно не помню отчего, но я очутилась одна-одинешенька на главной площади, и было воскресное утро, но почему-то площадь оказалась совершенно пуста, и что самое жуткое — какая-то она была киношная — штамп на штампе.

Пыль. Пустота. Ветер, сухой, жаркий, недобрый (но и не злой нифига), равнодушно швыряет туда-сюда газетные обрывки (вот реально как в плохом постапоке). Какой-то сдутый наполовину воздушный шарик застрял в проводах. Какие-то шавки плешивые кувыркаются в грязи. Молча.

Человечки вдалеке пробегают быстро, опустив глаза, туда-сюда. Шныряют. Одинаковые маленькие человечки.

Вывески на лавках блеклые.

И ничем не пахнет!

Турецкий курортный город. Ничем не пахнет! Ни кофе, ни табаком, ни едой, ни морем.

Как же меня там накрыло. Я присела на лавочку — а она не горячая, не холодная… никакая. И солнце такое равнодушное и белое. Дыра в небе.

* * *

Вот, я думаю, как-то так выглядит и ощущается ад. И я от ужаса попробовала закурить, и, понятно, сигарета оказалась безвкусной. И вода, которая была с собой у меня, оказалась никакой… Жидкость без цвета, вкуса, запаха, температуры.

Меня тогда спасла жевачка, завалявшаяся в сумке. Ментоловая пластинка. Я ее раскусила, язык ментолом обожгла и бегом побежала прочь, куда-нибудь, от этой глухой звенящей жути. И честно, вот не помню, как и куда я выбежала и где меня отпустило…

Выпустило из ада на волю.

А память — умница, она взяла и это все убрала на самую дальнюю полку. А сегодня зачем-то выдернула. Может быть, как раз после вчерашнего заблуда в белом безмолвии. Напомнила, что не первый раз у меня такой опыт, когда ты завяз посреди ничто, и нет света в конце тоннеля, потому что тоннеля тоже нет.

Ничего нет.

Извините. Надо было разделить.

— 8 —

Если бы я вела тренинг какой-нибудь, я б его назвала «по жизни легко». Вот именно так. Без знаков препинания.

По жизни легко.

Но я не думаю, что я бы набрала бы тренингующихся. Слишком простое название. Нет в нем красоты и должных мучений. И обещания успеха тоже нет.

А учила бы я там ничему.

Просто пришли.

Дернули брюта или чаю, кто брюта не пьет.

И дальше все сидим и ничего не делаем.

Каждый своим занимается.

А кто ныть начинает, тому сразу еще немного брюта.

И опять сидим и ничего не делаем.

— 9 —

«Резать к чертовой матери, не дожидаясь перитонитов…» Помните, да?

В общем, я ее сегодня видела. Живьем. Один в один. Сигаретки вот не было.

Все остальное было.

Я забыла, как дышать, от восторга узнавания.

Стояла и ждала, когда ж она что-нибудь скажет, чтобы вот уже совсем восхититься.

«Кто тут в очереди за результатами?», — рявкнула она. И те, кто в очереди перед кабинетом флюорографии были живы, померли. А кто был уже не жив, внезапно ожил и зашевелился.

— Яяяя. — Вообще-то пищать мне не свойственно. Но тут как-то так получилось.

— ЗА МНОЙ!

Сказала и пошагала, широко, вольно, роскошно.

Я посеменила следом, хотя семенить мне тоже не свойственно.

Она распахнула дверь кабинета… чуть было не сказала пинком… на самом деле, конечно же, нет, но все, что она делала, было именно таким — мощным и яростным. Кони, избы, все такое… оно было просто избыточным. Да она карандашик в руку взяла, и как будто это не карандашик вовсе, а базука.

Ну и куда тут еще избу с конем?

Мощная женщина!

— НУ! ФАМИЛИЯ!

— Ыыыыыы…

— Ты к этой поликлинике приписана?

— Ну да. Я ваша вся, — я решила немножечко (с чайную ложечку) поиграть в «мы с тобой одной крови».

— ТЫ НЕ МОЯ! Вы тут все сами по себе с вашими проблемами!

— Эээ…

— ЛАДНО! Не будем! Тааак… Что тут у нас.

Раз, два, три… И вот уже мои легкие в формате А4 поползли из принтера. И мне, конечно, хотелось робко поинтересоваться, буду ли я жить, но что-то подсказывало, что делать этого не нужно.

— Ну. И кто у тебя терапевт? Петренко эта сумасшедшая? Или Васькин-недоучка?

Она рассматривала что-то там в моих распечатанных внутренностях, хмурясь и всем лицом делая такой вид, что нормальному человеку сразу должно было быть ясно. КАБЗДЕЦ!

— Петренко… А почему она сумасше…

— Потому что ТУТ нормальных нет.

Не. Ну я, конечно, немножко начала думать о профессиональной этике и корпоративной политике, но куда больше меня интересовало то, на что она там так плохо смотрит.

— Не. Ну правда сумасшедшая эта Петренко. Зачем она нам сюда своих этих шлет? Что мы им должны говорить? — сказала она кому-то, сидящему за прозрачной дверью. Кто-то поддакнул.

— Так что там? — я не выдержала. А кто б выдержал?

— ГДЕ?

— Тааам, — я показала глазами на распечатку снимка.

— А ТЕБЕ ЗАЧЕМ ЭТО ЗНАТЬ? ТЫ, МОЖЕТ, ПУЛЬМОНОЛОГ? Давай. Иди. ВРАЧ тебе ВСЕ скажет. Записалась к врачу-то?

— Ну… как бы это мои хм… легкие. Хотелось бы понять… — Сказать, что я обосралась, — ничего не сказать.

— ДА НЕ СЦЫ. Чисто все. И нахрена эта Петренко шлет нам своих ипохондриков. И так не управляемся.

— То есть курить мне все еще можно? — обрадовалась я.

— СДОХНУТЬ ХОЧЕШЬ РАНО — кури. Сосуды поди уже в говно?

— В говно, в говно, — радостно заулыбалась я.

— Ну кури тогда. Терять тебе нечего уже. На, держи свой ливер! Отдашь Петренке.

— Спасибо, досвиданьичка. — Схватила бумажки и прочь, прочь.

— СЛЕДУЮЩЕГО позови!

Я приношу извинения за КАПС, но это тот случай, когда он оправдан более чем полностью.

— СЛЕДУЮЩИЙ!

— 10 —

Три девочки со мной вчера в лифте. С первого по одиннадцатый. Минуты две мы едем вместе. Чуть больше?

Им по 13–14. Гадкие утята в стадии метаморфоза. Прелестны все. Грации.

Щебечут.

Волей-неволей слушаешь.

Смотришь.

И по интонациям, по ритму, по пластике, по моторике, по контексту… так понятно уже.