— А здорова ли семья моего собрата Ризенбургского? — спросил Бейер.
— Здорова, — отвечала пани Прошкова. — Аннушка сильно растет; мальчики ходят на Красную Гору в школу: им там ближе, чем в город. Меня удивляет то, что до сих пор еще нет охотника: он сказал, что зайдет повидаться с вами, идя на тягу. Он был у нас утром и принес мне из замка известие, что там получено письмо из Вены. Я тотчас пошла в замок и узнала, что Гортензии лучше, что княгиня, может быть, приедет сюда к празднику жатвы, останется здесь около двух недель, а потом поедет во Флоренцию. Теперь я надеюсь, что муж проживет зиму с нами: княгиня, говорят, не возьмет с собою свиту. Через столько лет, опять подольше проживем вместе.
Давно уже пани Прошкова не говорила так много, давно не была так покойна, как в этот день, когда получила утешительное известие о том, что муж приедет.
— Слава Богу, что барышня избавилась от этой болезни: было бы очень жаль это молодое, доброе создание. Мы все молили Бога помочь ей, и вчера еще Цилка Кудрна плакала о ней.
— Еще бы ей не плакать, — заметила пани Прошкова.
Пан Бейер спросил, что это значит, и бабушка рассказала ему о своем посещении княгини, причем приписала Гортензии всю заслугу в улучшении положения семьи Кудрны.
— Я слышал, — начал охотник, — что Гортензия дочь ...
В это мгновение кто-то застучал в окно.
— Это кум; я узнаю его по стуку. Входите! — довольно громко закричала пани Прошкова.
— У людей злой язык, — отвечала бабушка на вопрос охотника, — а кто по солнцу ходит, за тем всегда следует тень, иначе не бывает. Что в том, чья бы ни была?
Кум Ризенбургский вошел в комнату, и оба охотника приветливо поздоровались.
— Где это вы были, что так долго не шли? — спросила бабушка, боязливо посматривая на ружье, которое охотник вешал на крюк.
— Был у меня милый гость, пан управляющий: приходил за дровами. Он продал свой пай, а теперь ему хочется забрать дрова опять вперед, да снова втянуть кого-нибудь в обман. Как бы ни так! Я тотчас почуял, что он идет с чем-то недобрым, потому что он вошел такой масляный. Но я ему высказал прямо. Я дал ему нагоняй и за Милу, которого мне жаль так же, как и Кристле. Я испугался ее, зайдя к ним сегодня утром на кружку пива. У этого... — и охотник закрыл рот рукой, вспомнив, что сидит у бабушки, — у него останется на совести!
— Что такое случилось? — спросил Бейер, — и бабушка рассказала ему о солдатстве Милы и о причинах этого.
— На свете везде так: куда человек ни повернется, везде встретит он мучения и беду, а у которого человека нет ее, так он сам ее отыщет, — отвечал Бейер.
— Несчастием и болезнию человек очищается от всех зол так же, как золото очищается огнем. Без печали нет и радости. Если б я могла, то непременно помогла бы этой девушке; но это невозможно, и поэтому она должна сносить все, что бы ни случилось. Всего горше ей будет завтра, когда уйдет Мила.
— Он завтра уже уйдет! — с удивлением вскричал охотник: — Что так скоро? Куда он назначен?
— В Градец.
— Мы пойдем по одной дороге, только я с матросами на плотах, а он сухим путем.
Мальчики вбежали в комнату, и Ян с Вилимом показали охотнику коршуна, застреленного Орликом; а Орлик рассказал отцу, что они были у плотины и видели там помешанную Викторку.
— Так она еще жива? — с удивлением спросил Бейер.
— Да, бедненькая, лучше бы ей было в земле, чем на земле, — отвечала бабушка, — но она уже худеет, старится, и редко когда услышишь ее песнь, разве в светлые ночи.
— А все-таки сидит у плотины и смотрит в воду, иногда заполночь, — сказал охотник. — Вчера я шел мимо нее, она рвала от вербы прутья и бросала их в воду. Было уже поздно. «Что ты делаешь?» — спросил я ее. Она не отвечала ничего. Я спросил в другой раз; тогда она обернулась ко мне, и глаза ее заискрились: я думал, что она вскочит на меня, но она, может быть, узнала меня, или в голове ее мелькнула какая-нибудь мысль, только она опять повернулась к воде и начала бросать через плотину прутик за прутиком. Никак с нею не сладишь! Мне ее жаль: лучше бы пришел уж конец этой несчастной жизни; но если б я не видал ее сидящею у плотины, если б, стоя на карауле, не слыхал ее песенки, мне бы не доставало чего-то, было бы скучно, — говорил охотник, все еще держа в руках коршуна.
— Когда человек привыкнет к чему-нибудь, то трудно отвыкать, — сказал Бейер, кладя зажженный трут в маленькую глиняную трубку, обвязанную проволокой, и затянувшись порядочно несколько раз, продолжал: — будь это человек, животное или вещь. Так я привык пускаться в путь с этою трубкой. Моя мать курила из подобной, и я точно сейчас вижу ее сидящею у порога.
— Что? Ваша матушка курила? — с удивлением вскричала Барунка.
— В горах очень многие женщины курят, в особенности старушки, только вместо табака они употребляют картофельную ботву или, если найдут, вишневые листья.
— Не думаю, чтоб это было вкусно, — отвечал охотник, тоже закуривая разрисованную фаянсовую трубочку.
— Также люблю я известные места в лесу, — начал опять Бейер, — на которых я невольно останавливаюсь. Я их полюбил за то, что они мне напоминают или известных особ или неприятные и приятные случаи моей жизни. Если бы на этих местах не доставало одного дерева, одного кустика, то и мне бы чего-то недоставало. В одном месте на крутой вершине стоит одинокая сосна, уже старая, ветки ее наклонились с одной стороны над глубокою пропастью, в расселинах которой кое-где растет папоротник и кусточки можжевельника, а внизу через скалы бежит поток, образуя таким образом множество водопадов. Я сам не знаю, как это делается; но только я всегда заходил туда, когда меня что-нибудь мучило или встречалось какое-нибудь несчастие. Так, например, когда я ухаживал за моею женой и не надеялся, что ее отдадут за меня: родители сначала не хотели, а потом согласились. Также когда у меня умер старший сын, и мать скончалась. Выходя из дому, я шел всегда без цели, не смотрел ни вправо, ни влево и ноги невольно доносили меня до пустынного места. Очутившись над пропастью у темной сосны и видя над собою вершины гор, я чувствовал, как будто тяжесть спадала с меня, и я не стыдился своих слез. Когда же я обнимал это грубое дерево, мне казалось, что в нем есть жизнь, что оно понимает мое горе, и ветви его порой шумели надо мною, как будто вздыхали вместе со мною и хотели мне рассказать о таких же печалях.
Бейер замолчал. Большие глаза его остановились на свечке, стоявшей на столе; изо рта, вместо слов, вылетали маленькие облака дыма, возносившиеся прямо к потолку.
— Я верю, что человеку иногда кажется, будто деревья живые, — заметил Ризенбургский охотник. — Я это знаю по опыту. Однажды, уже несколько лет тому назад, назначил я деревья на сруб. Полесовщик не мог идти, и я пошел сам надзирать за рубкой. Дровосеки пришли и приготовились срубить прежде всего хорошенькую березу. Не было на ней ни пятнышка, и стояла она прекрасная как девушка. Я засмотрелся на нее, и мне показалось, это смешно, но тем не менее это так, — мне показалось, будто она кланяется в ноги, ветками как будто обнимает меня и в ушах у меня раздалось: «Зачем хочешь ты прекратить мою молодую жизнь? Что я тебе сделала?» В эту минуту пила заскрипела о кору дерева и врезалась в него. Я не знаю, закричал ли я, но знаю только, что мне хотелось остановить дровосеков, чтобы не пилили дальше; но когда они с удивлением посмотрели на меня, мне стало стыдно, я позволил им продолжать работу, а сам убежал в лес. Целый час я блуждал там, и постоянно меня преследовала мысль, что береза меня просит не лишать ее жизни. Когда же наконец я пересилил себя и вернулся опять на место, она уже была срублена. Ни один листочек не шевелился на ней, она лежала как мертвец.
Мной овладело раскаяние, как будто я совершил убийство. Несколько дней мне было нехорошо, но я никому не сказал об этом ни слова, и если бы сегодня не зашла об этом речь, то я бы никогда и не упомянул обо всем этом.
— То же однажды случилось и со мной, — начал Бейер своим глухим голосом. — Должен был я доставить дичь в контору и отправился на охоту. Первая попалась мне под выстрел прехорошенькая серна, точно выточенная. Весело посматривала она и пощипывала травку. Мне стало жаль ее, но я подумал: «Ну не глуп ли ты! К чему тут сожаление?» Стреляю... рука дрогнула... попал ей в ногу... она упала. Собака уже бежала к ней, но я не допустил ее, мне что-то не дозволяло дать серну в обиду. Я сам подошел к ней и не могу высказать, как умильно бедное животное посмотрело на меня умоляющим и грустным взором. Я выхватил нож и вонзил его ей в сердце, члены ее судорожно передернулись, и она умерла. Но я заплакал и с тех пор... ну чего же тут стыдиться!..
— Тятенька не хочет охотиться на серну, — бойко заметил Орлик.
— Это правда. Когда я целюсь, то вижу перед собой раненую серну, печальный взор ее, и боюсь, что ошибусь и только пораню. Лучше оставить в покое.
— Вы бы стреляли только в злых животных, а добрых бы оставляли, их жаль! — заметил Вилим чуть не со слезами.
— Нет ни одного зверя настолько доброго, чтобы не бывать злым, также нет ни одного настолько злого, чтоб не бывать добрым, как это и между людьми случается. Это ошибка, если мы думаем, что животное с прекрасным, кротким выражением должно быть непременно добрым, а то, которое нам не нравится, непременно злым: наружность очень обманчива. Человек бывает иногда очень не справедлив, менее жалея то, что ему противно или не производит на него впечатления, чем то, что красиво и ему нравится. Был я однажды в Градце во время осуждения двух преступников. Один из них был красив собой, другой, напротив, был безобразен, неприветлив, дик. Первый убил товарища, подозревая, что он сманил его милую. Другой был родом из наших краев. Я пошел к нему в тюрьму, когда он уже был осужден, и спросил его, не желает ли он наказать что-нибудь домой, что я бы с удовольствием выполнил. Он посмотрел на меня, дико захохотал, потом затряс головой и сказал: «Мне наказывать! Кланяться! Кому? Я никого не знаю!» Отвернулся от меня, опустил голову на руку и с минуту посидел так, потом вскочил, встал передо мной с заложенными назад руками и спросил: «Человек! Сделаешь ли ты для меня то, чего я от тебя пожелаю?» — «Сделаю с большим удовольствием», — отвечал я и протянул ему руку. В эту минуту лицо его выражало такую сильную горесть, что я бы решительно все сделал для него; оно утратило свое безобразие и только возбуждало сострадание и участие. Он, вероятно, хорошо видел мою душу, потому что схватил мою руку, крепко сжал ее и растроганным голосом сказал: «Если б ты мог мне подать эту руку три года тому назад, то я бы не был здесь. Зачем мы не встретились? Зачем со мною встречались только люди, которые затаптывали меня в грязь, насмехались над моим лицом, кормили меня полынью и ядом! Мать меня не любила, брат меня выгнал, сестра стыдилась меня,