Бабушка — страница 29 из 46

— Что касается до этого, то вы еще перепелочка, бабушка; вы могли бы еще и в пляс пуститься, — заметил пан-отец, закружив табакерку между пальцами.

— Вот вам танцорка: она умеет кружиться как веретено, — сказала бабушка улыбаясь и взяла за руку молодую жену Томша, стоявшую позади пана отца и слушавшую их разговор. Молодая женщина взяла за руку пана-отца и дала знак Кудрне. Кудрна, держа в одной руке кусок просяной каши, от которого он по временам откусывал, заиграл соседскую[107], и пан-отец волей-неволей должен был встать в кружок, а молодежь пустилась так аплодировать, что и пани-мамы пришли посмотреть, что случилось. Едва они вошли в кухню, Томеш пригласил на танец мельничиху; растанцевавшийся пан-отец прошелся с хозяйкой, и таким образом в продолжение нескольких минут прыгали старики, а бабушка потом посмеялась над паном-отцом.

Едва миновала «долгая ночь», как уже опять готовился праздник на мельнице: кололи поросят, пекли пышки, причем рассчитывали и на присутствие друзей из Старого Белидла и охотника. Пан-отец посылал за ними сани. Потом был праздник у охотника, а после всех уже у Прошковых. А там наступал день Дороты[108], (6 февраля). Королем Диоклетианом был Вацлав Кудрна, Доротою была сестра его Лида, двумя придворными, судьею, палачом и его двумя помощниками были мальчики, вероятно жерновские. Помощники и придворные несли сумки для даров. Около дома Прошковых можно было покататься на льду, и актеры обыкновенно приостанавливались тут; панна Дорота смотрела на их катанье, съежившись и дрожа от холода. Она торопила их идти, но ее голос не мог пересилить такое множество голосов, и порой ей приводилось видеть, как они кидались снежными шарами в отмщение за толчок и т.п. Наконец входили в дом. Собаки встречали их с ужасным лаем, а дети с радостью. У печки оправлялись костюмы, и складывались сумки. Костюмы были очень просты. Панна Дорота была в братниных сапогах, на ней было надето белое кисейное платье, взятое взаймы у Манчинки; на шее у нее были кораллы, вместо покрывала белый материн платок и сверх него бумажная корона. На мальчиках сверх обыкновенного платья были белые рубашки, опоясанные пестрыми платками, а на головах бумажные фуражки. На Диоклетиане тоже была корона, на плечах его висел плащ, сделанный из праздничного фартука матери, снабдившей им на этот случай. Пообогревшись немножко, актеры становились посреди комнаты и начинали свое представление. Дети слышали каждый год одно и то же, но оно им всегда нравилось. Когда язычник Диоклетиан присуждал христианку Дороту к смерти от руки палача, то помощники этого последнего брали ее под руки и вели на лобное место, где ждал ее палач с занесенным мечом, кричавший с грозным патосом:[109] «Дорота, вставай на колени, не пугайся моего меча, склони только свою гордую голову, а уж я мастерски отсеку ее!» Панна Дорота становилась на колени, склоняла голову, и палач сбивал с ее головы корону, которую помощники поднимали. Потом все кланялись; панна Дорота снова надевала корону на голову и отходила в угол к двери. «Как эти дети хорошо умеют представлять, любо послушать!»  — говорила Ворша. Бабушка их также, бывало, похвалит,  и щедро награжденные актеры хлынут из дверей. На дворе они просматривали все, что им досталось; съестное король тотчас делил, а деньги совал себе в карман, потому что он, как режиссер всего представления, один только имел на них право, а также нес на себе и все издержки и ответственность. После такого справедливого дележа актеры направлялись к Ризенбургу. Дети Прошковых еще долго после этого повторяли некоторые фразы и представляли Дороту. Одна только мать не в состоянии была понять, как может нравиться такая глупость. Потом наступил уже и конец масленицы, и в воскресенье приехали из местечка красивые сани; лошади были украшены бубенчиками, звонившими при каждом движении лошадей так сильно, что ворона, зимняя посетительница завалины при доме Прошковых, проворно улетела на рябину, а куры и воробьи с большим удивлением смотрели на лошадей и как бы думали: «Царь небесный! Что бы это могло быть?» Сани приехали за семьей Прошка, чтобы везти их в местечко на мясопуст (масленица) к куму Станицкому. Бабушка не хотела ехать, говоря: «Что мне там делать? Оставьте меня дома; куда уж мне знаться с господами!» Станицкие были хорошие, приветливые люди, но ведь там была гостиница, туда приходили различные гости, а такое общество было уже не во вкусе скромной бабушки.


Приехав вечером домой, дети рассказывали бабушке обо всем, что им там понравилось, приносили ей гостинца, хвалили шумную музыку, слышанную там, и рассказывали обо всех, кто там был.

— Ну, угадайте, кого мы еще там видели? — вскричал Ян.

— Да кого же? — спросила бабушка?

— Купца Влаха, который всегда ездит к нам и дарит нам фиги; но вы бы его не узнали: у нас он бывает всегда такой запачканный, а там был одет как князь, и у часов висела золотая цепочка.

— Кто богат, тому можно тратить, — отвечала бабушка; — впрочем, — добавила она, — ведь вы тоже не ходите в гости в платьях, в которых вы дома валяетесь. Это уже обязанность человека в отношении себя и общества быть одетым всегда чисто, если только возможно.

— А он, должно быть, богат? — заметили дети.

— Не знаю, я его денег не считала, но может быть, ведь он выгодно торгует.

В последний день масленицы пришли еще маски с большим шумом, во главе их сама масленица, вся увешенная гороховою травой. В каждом доме хозяйки отрывали от нее кусочек и берегли его. Этот кусочек гороховой травы клали в гнезда гусям, сажая их на яйца: от этого говорят, яйца лучше высиживаются.

Прошла масленица, а с нею кончились и все зимние увеселения. Бабушка пела за прялкой набожные песни; когда дети подсаживались к ней, то она рассказывала им о жизни Спасителя, а в первое постное воскресенье надела черное платье. Дни становились дольше, и солнце грело сильнее; теплый ветер съедал снег на косогоре. Курицы уже снова весело клохтали на дворе; хозяйки при встрече говорили о подкладывании яиц, о сеянии льна; мужчины готовили плуги и бороны. Когда охотник хотел из противоположного леса перейти прямо к Старому Белидлу, то не мог уже перейти через реку, потому что лед трескался и кусок за куском «откланивался», как выражался пан-отец, ходя утром к шлюзу и останавливаясь у бабушки около завалинки дома Прошковых. Прошли еще три воскресенья, и дети обрадовались пятому воскресенью, Смертному. «Сегодня мы понесем смерть», — говорили они, а девочки прибавляли: «Сегодня наша коляда!»  Бабушка устраивала Адельке лето[110], для которого в продолжение нескольких дней она собирала скорлупки от выпущенных яиц, навешивала их на лето и навязывала красных ленточек, чтобы лето смотрело веселее. Девочки шли колядовать. После обеда все девушки собирались на мельнице, где устраивалась смерть. Цилка связывала сноп соломы, каждая девушка набрасывала на него что-нибудь из своего платья: чем красивее была Морана (смерть), тем больше славы. Когда она была готова, две девушки брали ее под руки, остальные следовали за ними попарно и кружа «леты» пели: «Смерть несем из деревни, а новое лето в деревню». Так доходили они до плотины. Взрослая молодежь поодаль от них, а маленькие мальчики прыгали вокруг, делая насмешливые гримасы и желая сбить чепчик с Мораны; но девочки защищали ее. Дойдя до плотины, они проворно раздевали смерть и с большим шумом бросали сноп в воду; тут мальчики присоединялись к девочкам и все вместе пели: «Смерть по воде плывет, а к нам новое лето идет с яйцами красными, с куличами желтыми!» Потом девушки опять пели одни:

«Лето, лето, лето!

Где так долго было?

У колодца, у воды руки, ноги мыло.

Ни фиалка, ни роза цвести не может,

если Господь ей не поможет».

Потом опять пели мальчики: «Святой Петр Римский, пошли нам бутылку вина, чтобы мы его пили, да Бога хвалили».

— Ну, милости просим, колядницы, — звала их пани Прошкова, заслышав песни молодежи, — милости просим, вина вам не дам, но дам что-нибудь другое, чтобы вам было повеселее.

Дети входили с хозяйскими девочками в комнату, а за ними с веселою песнью являлась Кристла и все остальные.

В Вербное воскресенье утром Барунка побежала к реке нарвать уже распустившейся вербы. «Как будто знает, что она нужна сегодня», — думала девочка. Идя с бабушкою к обедне, они обе несли в руках по пучку вербы для освящения. В страстную среду, когда бабушка, уже допряв свой урок[111], уносила самопрялку на чердак, Аделька кричала:

— Ого! Уж самопрялка отправляется на чердак: бабушка будет прясть на веретене.

— Если Бог велит дожить до зимы, так мы ее опять снесем, — отвечала ей бабушка.

В страстной четверток дети уже знали, что к завтраку не получат ничего кроме иудашков[112] с медом. В Старом Белидле не было пчел, но пан-отец при вырезывании присылал всегда сот меду. Пан-отец был пчеловод и имел много ульев; он обещал также подарить рой Прошковым, когда будет, потому что он не раз слыхал от бабушки, что она ничего бы так ни желала в этом доме как улья; что человек веселеет, видя как пчелки летают от улья к улью и как они прилежно работают.

— Вставай, Барунка, солнце сейчас взойдет, — будила бабушка внучку в страстную пятницу, легко ударяя ее по лбу. Барунка спала чутко, тотчас проснулась, и увидев около своей постели бабушку, вспомнила, что просила ее вчера разбудить себя к ранней молитве. Она вскочила, набросила платье и платок и пошла с бабушкой. Разбудили также Воршу и Бетку.

— Детей оставим, пусть их спят, они еще не понимают, мы и за них помолимся, — сказала бабушка. Едва заскрипела сенная дверь, как откликнулась и птица и домашний скот, а собаки выскочили из конурок. Бабушка ласково их оттолкнула, а остальным сказала: «Подождите немножко, мы только помолимся».