Бабушка — страница 38 из 46

отвернувшись, опустил голову на руки. Недолго он так сидел. Потом вдруг вскочил и, стоя передо мной с заложенными за спину руками, спросил: «Дружище, исполнишь ли ты то, о чем я тебя попрошу?» — «С радостью!» — ответил я и подал ему руку. В эту минуту на его лице выразилась такая безысходная грусть, что я, кажется, все бы для него сделал; уже не было в лице ничего отталкивающего, и возбуждало оно лишь жалость и участие. Должно быть, узник угадал мои чувства: поспешно схватил мою руку, сжал ее и взволнованным голосом произнес: «Если бы мне протянули эту руку три года назад, не был бы я здесь. Зачем мы раньше не встретились? Зачем попадались мне только такие люди, которые втаптывали меня в грязь, смеялись над моей внешностью и отравляли мою душу ядом и горечью! … Мать не любила меня, родной брат выгнал, сестра меня стыдилась. А та, которая, думал я, любит меня, за чью ласковую улыбку я готов был достать звезды с неба, отдать десять жизней, если б они у меня были, ради которой рисковал я жизнью, меня дурачила. Когда я захотел услышать из ее уст то, о чем уже все люди судачили, она выгнала меня за дверь, да еще натравила на меня собаку…» И этот страшный на вид человек заплакал, как дитя. Вытерев слезы, он снова взял меня за руку и тихо добавил: «Когда будете в Мартовском лесничестве, загляните в ущелье; там над пропастью стоит одинокая ель — ей перелайте мой привет, ей и кружащимся над ней хищным птицам да высоким горам. Ее ветвями укрывался я в летние ночи, этой ели поверял я свои сокровенные думы, вблизи нее я не чувствовал себя отщепенцем …» Он замолчал, опустился на скамью, и больше я не услышал от него ни слова, он лаже не посмотрел на меня ни разу. Когда я уходил, мне было жаль его до слез. Люди проклинали и бранили этого урода, называли его прирожденным негодяем, утверждали, что он вполне заслуживает смерти: на что это похоже: никого не хочет видеть — даже священника, только всем показывает язык, а казни ждет, как праздника … Красивого все жалели, чуть не передрались из-за песенки, сочиненной им в тюрьме: все желали его помилования, — ведь он всего лишь из ревности убил товарища, а другой — коварно застрелил ни в чем не повинную девушку и вообще способен убить кого угодно! … Да, всякий смотрит со своей колокольни: сколько голов, столько и умов. Перед каждым глазом вещь поворачивается другой стороной, оттого-то и трудно бывает решить, кто прав, а кто виноват. Это одному богу ведомо. Он читает в тайниках человеческого сердца и может судить людей. Ему понятен язык животных, ведомы пути каждого жучка, строение каждой былинки. Ветер дует, и воды текут, куда он укажет …

Лесник снова замолчал. Трубка его погасла. Глаза Бейера блестели, словно на лицо его падал отсвет осеннего солнца, заливающего мягким светом горную долину, в которой еще зеленеет трава и цветут цветы, хотя на вершинах гор уже лежит снег.

Все загляделись на него.

— Святая правда, — заговорила бабушка. — Слушать ваши речи приятно, как священное писание… Да вот ребятишек укладывать пора. Сынок ваш притомился с дороги, и вы тоже. Завтра еще поговорим.

— Этого кобчика. Орлик, отдай моему филину зачем он тебе, — сказал ризенбургский лесник, перекидывая ружье через плечо.

— Хорошо.

— Мы сами принесем его рано утром вам, — заявили мальчики.

— Да ведь утром вам надо в школу?

— Ради гостей я разрешила им пропустить завтра уроки, - сказала мать.

— Ну, так и я своих воробышков дома оставлю, пускай и у них будет праздник. Так приходите же, спокойной ночи! Счастливо оставаться!

«Любезный собрат из долины», как частенько называл его Бейер, простился с друзьями, крикнул Гектора, который сразу же завоевал симпатию Орлика, и ушел.

Рано утром, когда дети Прошковых eщe крепко спали, Орлик уже сбегал на плоты, на которых они приплыли. После завтрака Бейер пошел с мальчиками в лесную сторожку, а бабушка с Барункой и Аделькой отправились в трактир проститься с Милой.

Трактир был полон народу. Отцы и матери, сестры и братья, друзья и товарищи собрались проводить тех, кого угоняли в солдаты. И как ни утешали они друг друга, сколько ни подливал вина хозяин и Кристла, даже Мила им помогал, сколько ни пела молодежь веселые песни, чтобы подбодриться, — ничего не помогало. Никто не пьянел. Другое дело, когда парни еще только шли на вербовку и, натыкав еловых веток на шапки, кричали, пили и пели, чтоб заглушить страх и боязнь. Ведь тогда и у этого стройного, красивого молодца еще оставалась капелька надежды. Кроме того, парням льстили слезы девушек, их подкрепляла родительская любовь, которая в таких случаях, как горячий ключ, скрытый до поры до времени в лоне земли, бурно прорывалась наружу. Они гордились, когда слышали толки соседей: «Ох, этому не отвертеться, ведь парень-то строен, что тополь. Весь точно сбитый … Такие там нужны! …» Приятные слова разбавляли горечь ненавистной солдатчины. Но разговоры, что скрашивали тяжкий путь здоровых, красивых юношей, больно отзывались в сердцах тех, кому нечего было бояться попасть в солдаты, ибо они еще раз напоминали об их телесных недостатках. Многим калекам было так тошно, что они скорей бы согласились добровольно завербоваться, лишь бы не слышать обидных насмешек: «Не бойся, по тебе мать не заплачет! … Чего дрожишь, на барабане присягать не придется — ты собаке по колено! … Иди-ка, парень, в рейтары (солдат тяжелой кавалерии): у тебя ноги, как у вола роги! …» Язвительные слова били больнее хлыста.

Бабушка вошла в сени, но в комнату заходить не стала. Не потому, что было душно. Ее поразила та скорбь, которая сжимала сердца собравшихся в трактире людей и ясно выражалась на всех лицах … Бабушка понимала, как тяжело несчастным матерям; вот одна из них в немой горести ломает руки, другая тихо плачет, третья громко причитает. Нелегко и девушкам, которые стыдятся показать свое горе, а все же без слез не могут смотреть на побледневших парней; от вина они стали еще грустней и не поют уже песен. А каково отцам?… Сидят молча, убитые горем, за столом и думают одну общую думу. Где взять замену сыновьям-работникам, которые были их правой рукой, как пережить разлуку с ними? А срок немалый — целых четырнадцать лет.

Бабушка села с девочками в саду.

Скоро пришла Кристла, заплаканная и бледная, как стена. Она хотела что-то сказать, но судорога сжала горло, горе камнем навалилось на грудь. Молча прислонилась девушка к стволу цветущей яблони. Это была та яблоня, через которую она в святоянскую ночь перебрасывала свой веночек. Венок перелетел, но вместо того, чтобы исполниться предсказанию, что она соединится с милым сердцу, их разлучают … Кристла закрыла лицо белым передником и зарыдала. Бабушка не стала ее утешать.

Появился Мила. Куда девались румянец лица и живость глаз. Он походил на безжизненную статую. Молча подал Мила руку бабушке, молча обнял любимую девушку и, вынув из-за пазухи вышитый платочек, — такой платочек каждый парень получает от своей возлюбленной в знак любви, — стал утирать ей слезы. Никто из них не рассказывал, как велико его горе, но когда из трактира послышалась песня:

Как только мы расстанемся, Тоска, печаль измучит нас, И будут плакать день и ночь Дна сердца и две пары глаз, —

Кристла порывисто обняла своего суженого и, рыдая, спрятала лицо на его груди. Ведь напев этой песни неумолчно звучал в их сердцах.

Бабушка встала; слеза покатилась по ее щеке. Барунка тоже заплакала. Положив руку на плечо Милы, старушка взволнованно проговорила;

— Да сохранит и утешит тебя бог, Якуб! Исполняй свою службу, как должно, и тебе будет не так тяжело. Коли благословит господь мой замысел, разлука ваша не будет долгой. Не теряйте надежды. А ты, девушка, если любишь его, не прибавляй горя своими слезами! … Ну, с богом!

Перекрестив Милу, бабушка крепко пожала ему руку, быстро повернулась, забрала внучек и пошла домой, радуясь тому, что утешила людей в горе.

Слова бабушки были для влюбленных росой, упавшей на увядший цветок и воскрешающей его к новой жизни.

Стоя под цветущей яблоней, они обнимали друг друга, и ветер ронял на них ее лепестки.

У трактира загремела телега, приехавшая за новобранцами. «Мила! Кристла!…» — раздались голоса. Они ничего не слыхали. Не размыкали объятий. — Им не было дела ни до кого в мире, ведь каждый из них обнимал весь мир! …

После обеда Бейер простился с приветливыми хозяевами. Терезка, по обыкновению, наложила отцу и сыну на дорогу полные сумки разной снеди. Каждый из мальчиков подарил Орлику что-нибудь на память. Барунка дала шнурок на шляпу. Когда Аделька спросила бабушку, что ей подарить Орлику, та посоветовала подарить розу, которую принесла она от Гортензии.

— А ведь вы, бабушка, говорили, что я буду носить ее у пояса, когда вырасту, — возразила девочка. — Она такая красивая!

— Что тебе любо, то ты и должна отдать дорогому гостю, коли хочешь оказать ему честь. Подари розу: девочкам всего больше пристало дарить цветы.

Аделька послушалась и приколола пышную розу к шляпе Орлика.

— Ох, миленькая Алла, боюсь, что не долго твоя розочка сохранит свою красу, — сказал Бейер, — Орел — дикая птица: целый день, в дождь и ветер, летает он над горами и скалами…

Аделька вопросительно посмотрела на Орлика.

— Не беспокойся, батюшка, — отвечал мальчик, любуясь подарком, — в будни, прежде чем уйти в горы, я ее хорошо спрячу и только по праздникам буду с ней щеголять. Она всегда останется такой красивой.

Аделька была очень довольна. И никому в голову не пришло, что она-то и есть та самая роза, по которой станет со временем вздыхать Орлик. Унесет он ее в снежные горы и лесные чащи, будет оберегать и лелеять, и ее любовь озарит светом и счастьем всю его жизнь.


16

Прошла троица, которую бабушка называла «зеленым праздником», верно потому, что в этот день весь дом, и внутри и снаружи, украшался березками. Стол и кровать стояли точно в зеленых беседках. Миновал и праздник тела Христова и Янов день. Уже не пел в кустах соловей, ласточки выпускали своих птенцов из-под застрехи, а на печи, под боком у кошек, лежали майские котята, с которыми любила играть Аделька. Ее Чернушка водила за собой уже взрослых цыплят. Султан и Тирл каждую ночь прыгали в воду за мышами, это давало старым пряхам повод говорить, что на мостике у Старо