ми. А то еще много и нецензурных слов услышишь от некоторых, в особенности Патюкова. Когда он поступил, я не знала, что с ним делать, до того у него вкоренилась привычка ругаться гадкими словами. Я больше старалась его уговаривать добром и доказывать при всяком удобном случае, как скверно, нехорошо ругаться. Он мальчик способный и умный, понял это и старается, т. е. воздерживается, но уж привычка ругаться вкоренилась сильно, так что он еще иногда забывается, да вот недавно, но об этом я писать не буду.
<…>
Вот удивляюсь глухим ученикам, как они учатся и учатся хорошо, только с ними много не порассуждаешь. Их у меня два, один уж теперь не учится. Задача всегда решена, да и вообще, что ни спроси, он все знает и ответит, только уж никогда не объяснит, почему это так, может, потому, что для них тяжело много говорить. Им никто не подсказывает, они как-то сами ухитряются хорошо учиться, конечно, не очень хорошо-то, что объяснить не умеют. Первый писал худо, а этот лучше всех пишет в I отделении, почерк, кажется, будет хороший. Всех бы мне их хотелось на память себе описать, но… да я и напишу.
<…>
Завтра мне много работы. Пожалуй, благочинный еще приедет. Вот носит его! Любуюсь на подарок Мити – Лермонтова.
25 декабря 1896 года, среда
Ну как я буду писать о чем-либо постороннем, когда даже думать-то о том не могу?
Сегодня, например, я получила нечаянный интерес и столь неожиданный, что и одуматься-то не могу. Нет, так мне и надо, да еще и мало: не води знакомства с подлецами.
Еще только сегодня я узнала, что Бурлев хотел меня выгнать со своего вечера, но, слава Богу, он не посмел, но я одного этого намерения не могу вынести. Я ему ни за что руки не подам и прямо плюну в рожу или назову подлецом. Этого нельзя пропускать так, а то, пожалуй, подашь и другим повод к тому же. Как-то в начале сентября мы ходили по сакмалу гулять компанией: я, Бурлев, Калинин, Вера Павловна, Любовь Павловна Андреева. Когда шли назад, то начали швырять друг в друга прутьями. Вера и Любовь отстали, то есть швырянья в них прекратили, а меня еще все продолжали атаковать. Я обозлилась и начала швырять в них чем попало. Потом уж говорю им: «Не стоит позволять себе шуток с мужиками». И тем дело кончилось. Я этим словам не придавала оскорбительного смысла, хоть, сознаю, что они вышли резки и при других обстоятельствах очень хорошо могли задеть за живое. Назвала я их мужиками в том смысле, в смысле их физической силы, что я, как женщина, с мужчиной не справлюсь, а тем более с двумя, и мне же больше достанется, но я в том опрометчиво поступила, что сразу этого не объяснила. Конечно, как сама не думала оскорбить, и последствий не предполагала. А именно то и вышло, чего я не предполагала: Бурлев понял мои слова в буквальном смысле, т. е. что я их назвала мужиками. Он сразу и виду не подал, вместо того чтобы объясниться, а затаил злобу на меня, вскоре же, кажется, дня через два, приглашает к себе в гости с тем, чтобы танцевать.
Я, ничего не зная, иду к нему с Кешей и Машей. Но начинаю замечать что-то странное. Калинин говорит мне и не один раз: «Я Вас жалею, Т. П., и удивляюсь, зачем Вы здесь, Вас хотят оскорбить», – а писарь пьет, не переставая, водку, чего с ним никогда не случалось. Меня все это крайне удивило, хоть и не знаю ничего, а все-таки собираюсь уходить, да и неловко уходить ни с того ни с сего. Прощаюсь, начинаю одеваться, а Бурлев удерживает и другие, и довели до того, что я опять остаюсь, недоумевая, в чем дело. Немного погодя, Кеша вызывает меня в другую комнату, говоря, что Бурлев просит меня на несколько слов. Прихожу, Бурлев начинает объясняться, что, дескать, так и так, Вы меня оскорбили. Тут я объяснила ему, в каком смысле я сказала это, он убедился моим словам и извинился передо мной. И вот сегодня узнаю, что он с тем намерением меня приглашает и вечер устраивает, чтобы выгнать меня… И это все за то, что я снизошла до них, что от меня, кроме добра, ничего не видели, что старалась и их как бы поднять до себя. Да мало, нужно было ведь предполагать, что они на самом деле мужики, да еще низкой пробы, а я об этом-то и забыла, а может быть, это оттого происходило, да так и есть на самом деле, что раньше мне не приходилось иметь сношений с кавалерами подобного сорта, потому я так доверчиво и хорошо относилась, не подозревая в них ничего дурного и считая их за порядочных людей.
Боже мой! Что же Митя ничего не пишет? Это мне хуже всего. Здоров ли? Неужели, о Боже! Нет, я не хочу верить, чтобы он оставил без ответа моих писем, неужели он не поймет меня? Неужели не видит, что я одного его люблю? Неужели я бы стала откровенно ему писать, если б не питала к нему уважения и считала бы его только выгодным женихом? Не могу я его обмануть и мирюсь даже с отказом с его стороны, только не это холодное молчание, которое выражает презрение и убивает окончательно меня. Я до того уже дошла, что подозреваю немного писаря во вскрытии моих писем, хотя ему нет надобности так поступать.
А просто увидела, какой он дурной человек и на что способен, ну и нахожу причины. Боже! Дай мне силы и терпения. Этот случай помог мне оценить Митю и еще больше любить его.
8 февраля 1897 года
Третьего дня получила от Мити два письма, а сегодня видела его во сне: будто мы с ним собираемся куда-то ехать по железной дороге. Поезд скоро отходит, и Митя надевает на ходу шинель, чтоб идти за билетом на вокзал, а идти до вокзала версты полторы, у меня же ничего не готово. Когда Митя ушел, то я начинаю ужасно торопиться зашивать какие-то два чемодана и все не могу зашить, досадую, что не могу, боюсь опоздать и на Митю сержусь, что не предупредил об отходе поезда да не помог мне приготовить чемодан. Ужасно волновалась, страшно было, что я могу остаться, а он уедет один. Наконец он вернулся и рассказывает, что ссорился с кем-то на вокзале, а пассажиры третьего класса сказали про него: «Если он вернется, то мы его наругаем». Говорит, сам смеется, а я довольна более тем, что он тут, а не тем, что удалось взять билеты, мне вовсе и ехать-то не хотелось, а только чтоб Митя тут был.
11 февраля 1897 года, вторник
Много есть чего написать.
Сегодня нечаянно против обыкновения приехал областной наблюдатель. У нас начался первый урок. Папа ушел с третьим отделением в другую комнату, чтобы мне не мешать заниматься и ему чтобы тоже не мешали. Я не видела, как он (наблюдатель) прошел, и занимаюсь себе, потом ребята пришли в класс и уселись, перешептываются, но это меня не удивило, думала, что это пришел мужик к папе, поэтому дала третьему отделению работу, а сама продолжаю заниматься. Но потом почему-то меня вдруг любопытство взяло, что папа не ушел из школы, а ребят отправил от себя. Пошла туда и вижу, сидит Смиренекий, наклонившись, что-то пишет, волосы у него рассыпались, как грива, и лица не видно, да поэтому-то он меня и не видал, а я воспользовалась этим и ушла к себе преспокойно, не поздоровавшись. Странно, я раньше боялась, когда узнавала, что придет наблюдатель, а тут нисколько, только неловко было, что у нас в школе грязновато. Со мной любезен, с ребятами строжился, что руки грязные да тетради вверх ногами пишут. Руки мыть я их уж снегом заставляла, но и это не помогает, просто беда с этой грязью.
Завтра пойду на свадебный вечер к Елизару Прохоровичу. Он женит сына Петра, берет невестку из Солгона. Венчать будут с певчими.
<…>
А вечер, вечер-то какой будет, с музыкой и не по-крестьянски, молодые будут присутствовать на вечере, а то ведь у них иное обыкновение. Я все хочу как-нибудь описать здешние свадебные обычаи и обряды, да боюсь, что ничего не выйдет: не знаю песен и так-то еще не все знаю.
16 июня, понедельник
Прескверный был вечер у Елизара на свадьбе. Грязь и теснота – вот что сильнее всего бросалось в глаза. Не хочу говорить, что так же было, как у Савелья на пирушке, – Григоровича. Молодые и поезд – все сидели за столом. Изба была полна народу, так что мы едва могли пробраться в следующую комнату, но какой вид имела эта вторая комната! Пустые бутылки по окнам, на кровати и по лавкам навалена одежда поезжан и других гостей, везде сор и беспорядок, тут и стол с самоваром, и чайная посуда – одним словом, эта комната никак не могла служить для гостей. Из толпы, которая наполняла первую комнату, выступили две женщины и принялись величать бояр охрипшими голосами, а все песни выходили на один мотив. За это они получили от бояр и других гостей мелкую медную монету.
Ф. Г. Тарасов (муж Анны Петровны)
А все-таки я во все время этой свадебной гулянки принимала участие.
Вчера прогостила Вера день в Алтате, чему я очень рада была, хоть сходили гулять к Чулыму. А то и гулять не с кем. Мама и Петр Кузьмич уехали в Красноярск. Я бы, конечно, могла ехать с мамой, но главная причина: у Нюрочки глаза болят, да боюсь, что Фатюша [Ф. Г. Тарасов, муж Анны Петровны, преподавал греческий язык и латынь в духовной семинарии. – Н. Р.] еще выгонит, пожалуй, ведь он интеллигентный господин, а такие люди, когда справедливо негодуют и возмущается их благородная душа, способны и выгнать, не то мы, возмутительные, мы трусим и не то что выгонять и противоречить боимся, да и не хочу доводить человека до подобной глупости, а унижаться, т. е. не противоречить, я не могу. А Анюта все-таки не пишет, догадываюсь, что это его настояние. Вчера мы проиграли в карты до 11 часов у Маши, поэтому пришлось ночевать там, а сегодня голова болит и скучно, противно. Начинают красить ограду, только ворота еще не готовы. Сильно заботит и озлобляет меня постановка школьного дела. Во сне часто вижу я эту школу. Противно и досадно. Так бы и разорвала эту тетрадь, изломала бы ручку и все, что ни попало. Ах, как все глупо, и больше всего я сама.
<…>
30 июня, понедельник
Нет мне радости,
плакать хочется.
Неужели в Алтате ничего нет краше и лучше сплетен. Хочешь сделать добро, но, положим, это еще не горе, что не хотят понять да не ценят стараний, это, думается, со многими бывает. Пусть высказывают недовольство, что в здешней школе не выучиваются, но я знаю, что не я тому виной и т. д. Мирюсь с этим, потому что не я одна, может быть, терплю подобные неудачи. Но сплетен не выношу. Я хочу жить и поступать, как хочу. Отчет никому давать не буду, не хочу подчиняться алтатским правилам и понятиям. Если у меня есть потребность развлечься, нахожу человека, с которым можно хоть поболтать, то для святош не пропущу случая удовлетворить себя хоть болтовней. Хотелось бы что-нибудь получше написать, вижу сама, что нехорошо всегда так думать и писать. Но что же поделаешь, когда нет здесь ничего лучше, все оглупели, отупели и тоже, конечно, иногда досадуешь, рвет тебя сожаление и досада, кажется, на части, а то найдет отупение, так уж ничего не чувствуешь и даже боишься уж людей, начинаю дичать окончательно.