Жизнь на даче была почти та же городская жизнь: так же закладывали ландо в два часа, и так же делались визиты до пяти; за обедом почти всегда были гости, затем прогулка с гостями на музыку, где делались еще приглашения приехать после музыки на чашку чая, собиралось человек 15, и так ежедневно. При дачной жизни была только разница в легкости созывать к себе гостей, чего городская жизнь не представляла. Дача бабушки часто удостаивалась видеть в своих стенах царскую фамилию. В одно из посещений императора Николая
Павловича, когда он запросто завтракал у бабушки, он пожелал обойти весь дом и даже прошел крытой галереей в кухню. У бабушки в это время была кухаркой француженка м-me Francoise. Государь обратился к ней со словами: «Я хочу сделать вам комплимент, м-me Francoise, вы по истине искусная повариха». M-me Francoise, низко присев, ответила: «Я возлагаю свои руки к ногам вашего величества!» – и при этом к ногам императора она положила самый большой кухонный нож, который случайно держала в руках.
В другой раз мы сидели, как обыкновенно после завтрака, на террасе, когда спешно появившийся maitre d’hotel Angelo доложил: «Madame la comtesse, Sa Majeste l'Empereur», – бабушка быстро пошла государю навстречу, приказав Angelo убрать ее маленькую болонку Barbiche, страшно злую и на всех кидающуюся собачку. Она при виде постороннего лица заливалась таким неистовым лаем, что долгое время перед ней всем приходилось молчать. Я последовала за бабушкой. Тут я в первый раз увидела нашего незабвенного монарха, императора Александра II, и наследника цесаревича Александра Александровича. Когда государь вошел и своей очаровательной улыбкой и ласковым взглядом приветствовал бабушку, мое юное сердце радостно забилось от сознания близости монарха. Я была ему представлена, и он вспомнил мою мать, с которой он много танцевал на придворных балах, когда еще был наследником, и милостиво стал спрашивать меня о ее здоровье и образе жизни. Мы сели на ту же террасу, и после непродолжительного разговора государь спросил, отчего он не видит Barbiche. Бабушка послала меня за ней. Это непокорное маленькое существо все время рычало, пока я его несла на руках, и старалось меня укусить; ярость собачки все усиливалась, и в ту минуту, когда я передавала ее наследнику, она хотела укусить мою руку, но хватила руку наследника, который желал удержать порыв ее гнева. Бабушка была в отчаянии и стала извиняться, мы же все от души смеялись, хотя острые зубы собачонки проникли до крови в руку наследника. Великий князь долго не мог забыть этот эпизод, и, когда впоследствии я удостаивалась танцевать с его высочеством, он шутя мне говорил: «А злая Барбишка не появится?»
В это лето давали танцевальные вечера в честь принцессы Евгении Максимильяновны: танцевали то у великой княгини Марии Николаевны в Собственном, то в Знаменском у великого князя Николая Николаевича. Но мы кроме танцевальных вечеров часто бывали в Собственном, так как бабушка была крестной матерью графини Елены Григорьевны Строгановой, удочеренной великой княгиней Марией Николаевной. Бабушка под предлогом летнего сезона и молодости принцессы, для которой давались вечера, нашла возможным и меня вывозить. В день танцевального вечера в Знаменском я за обедом спросила у бабушки, в какой карете мы поедем, в ее или в моей. Она отвечала мне, что в обеих, каждая из нас в своей. «Иначе ты меня помнешь», – прибавила она. Эту предосторожность я вполне поняла, когда увидела бабушку, одетую в тарлатановое платье с голубым поясом a l'enfant и такими же лентами на плечах; платье ее было совершенно одинаково с моим, и разница была только в цвете лент: у меня были ленты розового цвета, а у ней голубые. Эта тождественность была трогательна в своей наивности: две Марии Григорьевны и обе одинаково одетые, – разница была только в летах: старшей было 91 год, а младшей 15!
Я помню, что мне на этих танцевальных вечерах было страшно скучно; подруг у меня не было, ни с кем я не была связана воспоминаниями детства, все и вся были чужды для меня. И со мной не знали, как держать себя: по годам я была ребенок, и ребенок не веселый, которого блеск света мог бы забавлять; у меня, вероятно, был вид скучающий, нелюбезный, меня, вероятно, находили несимпатичной, а я просто предпочитала хорошую книгу светской бессодержательной болтовне и с усталостью в душе думала, когда-то я вернусь в свою комнатку. В постоянной светской сутолоке прошло все лето; наступили темные вечера дождливой осени, и мы переехали в город на Сергиевскую, в дом Сумарокова, принадлежащий теперь Боткиной. Тут продолжалась та же суетная жизнь, но только еще в более усиленной степени. Однако бабушка доставила мне занятия; у меня был учитель музыки Конри, учитель пения Ронкони и учитель итальянского языка. Музыкой я занималась с увлечением и как теперь вижу мою добрую, милую бабушку, сидящую около рояля. Она с улыбкой умиления слушала нехитростную песню, или canzonette, спетую моим, совсем еще детским голосом. Мне доставляло большое удовольствие петь, но еще сильнее было удовольствие видеть радость на старческом лице бабушки. Приемный день бабушки был воскресенье, и в ее большой красной гостиной не хватало места для всех посещающих ее jour fix. Бабушка всегда сидела в самой глубине гостиной, под портретом императора Николая, написанным во весь рост, и была окружена людьми почтенного возраста и высокого положения в свете и служебном мире, а я заведовала чайным столом, стоявшим в центре гостиной, ближе к входу, и около меня группировалась молодежь. В последние годы своей жизни бабушка была глуха на ухо, и бывали дни, когда в особенности было трудно говорить с ней, и зрение ее тоже слабело, хотя она еще читала без очков. В одно из воскресений, когда гостиная по обыкновению была полна, входит молодой Алексей Философов, а к нему навстречу, встав с своего места, спешит бабушка. Поравнявшись с ним, она с серьезным видом ему громко говорит: «До свидания, м-сье». «Но я только что приехал, графиня», – возражает на это Ф.; бабушка ему кланяется и снова повторяет: «Да, до свидания, м-сье». Ф. сконфуженно смотрит в мою сторону, и я лечу выручать его, объясняя бабушке, что Ф. только что приехал и вовсе не расположен уходить так стремительно.
Был еще другой случай с Философовым. Он и кн. Урусов, Jules, как его звали в свете, сидели одновременно около бабушки в одно из воскресений, и бабушка вела с ними очень участливый разговор, касаясь всяких интимных семейных вопросов, и при этом все время обращалась к Философову, как бы к Урусову, и наоборот. Я старалась разъяснить ей ее ошибку, и на минуту она сознавала ее и сама смеялась, а затем стоило им <…>, ошибка повторялась снова.
На большие балы бабушка меня не брала и ограничивалась тем, что привозила мне несколько конфет, как это делают обыкновенно для ребят. Эти конфеты служат как бы соблазном для неопытной молодой души и олицетворяют сладость веселья, которое, как неистощимый бурный поток своим мириадом блестящих брызг, встречает каждого входящего с новыми силами в заколдованный круг большого света. Я всегда порицаю это появление сладостей с балов; мне кажется, что расположение ребенка к сказочному миру, как ему представляется свет, не следует поощрять этим способом, столь привлекательным для его возраста.
Прошла страшно однообразная зима с ее однообразными развлечениями в кругу все тех же лиц, с мелкими интересами личного свойства, столь чуждыми и далекими всех мировых вопросов, где нет мелкого эгоизма и где всякий приносит посильную помощь на пользу нашей меньшой братии. Тот, кто родился богатым, должен получить от природы особенное призвание к какой бы то ни было деятельности, чтобы не праздно жить на свете и не скучать от бездействия.
Настал день 1 апреля – день нашего Ангела, бабушки и мой. Утром, когда мы пили кофе, вошелъ Angelo с большой беленой корзиной, которую он, видимо, нес с трудом, и поставил ее передо мной. Она вся наполнена была свертками разных величин, перевязанными розовыми ленточками, и добрейшая бабушка с улыбкой сказала мне: «Это для тебя, Маша». Горячо поблагодарив ее, я принялась развертывать первый пакет, попавшийся мне под руку. Сняв несколько оберток бумаги, я действовала очень осторожно, предполагая, что вещь, столь тщательно завернутая, должна быть очень хрупка и драгоценна, но когда я дошла до минимальной величины пакетика, каково было мое удивление, когда я вынула из последней бумаги кусочек дерева – просто щепы, годной на подтопку. «Ах, бабушка, вы приготовили мне настоящее 1 апреля!» – засмеялась я и ревностно принялась за другой сверток. Но и другой содержал в покровах белой шелковистой бумаги только небольшой камешек. Я схватила третий сверток – тот же результат. Четвертый, пятый – все то же. По мере того как я опустошала корзину, мои движения делались все быстрее, в уверенности, что вот скоро попадется же мне под руку пакет с подарком. Но вот я беру последний сверток, он более тяжел, чем остальные. «Наконец! Да мне и следовало брать последний, как это я раньше не догадалась?» – пробегает у меня в мыслях, пока мои пальцы нервно работают над покровами, ревниво охраняющими тайну. Ну, вот и последняя бумага сорвана, и – камень остался у меня в руках, камень больше других. Я чуть не заплакала. Бабушка, нежно обняв, повела меня в свою комнату[19].
ЗапискиЕ. А. Сушкова[20]
От двух до шести лет я жила в Пензе с отцом и матерью; это были единственные розовые дни моего детства. <…>
С каким сладостным упоением и как часто переношусь я в Пензу, в наш крошечный, хорошенький, деревянный домик на Большой Московской улице, окруженный запущенным садом. Дом отделялся от улицы густым палисадником, где разрослись на просторе черемуха, сирень и шиповник; ветви их затемняли окна и скрывали улицу, что мне так же не нравилось, как и огород; я любила сидеть на окошке, смотреть на прохожих, следить за всеми происшествиями на улице, по которой в хорошую погоду тонули в песке, а в дурную вязли в грязи и пешеходы, и экипажи, хотя экипажи, в особенности кареты, были тогда редкостью в Пензе, и ни один, бывало, не проедет, не возбудив общего любопытства и различных предположений: как и зачем едут такие-то, почему не заехали туда-то и не случилось ли чего там-то?