Бабушкин внук и его братья — страница 12 из 43

ком, пел тонко и чисто:

Знаю, вам нельзя меня оставить:

Не простят измену небеса.

Только, чтоб не сдерживать всю стаю,

Я сложу, наверно, крылья сам.

И помчится море мне навстречу,

И тугая соль ударит в грудь.

И в глазах умрёт закатный вечер,

И не станет больно мне ничуть…

Я вдруг понял, что солист похож на Ивку. Волосы, правда, не такие летучие и светлые, но лицо — похожее. И не только лицо. По-моему, у этого мальчика была такая же ясная, как у Ивки, душа. И… может быть, он тоже тревожился за старшего брата.

Господа взрослые, что же вы творите на нашей земле! Может, мы, дети, лишние на ней? И вы решили, что многих, кому уже восемнадцать, можно под корень?

«А дети? — будто возразил мне такой «взрослый». — Вы-то чем лучше? Мало вас, бандитов, в свои юные годы? Откуда вы такие?»

Я не знал, откуда. Хотя нет, я догадывался. Я огрызнулся: «От вас! От вашего озверелого мира. Бандиты — они те, кого с самого рождения никто не любил!» — «Ну, так возьми и полюби! Лыкунчика, Вальдштейна…» — «Издеваешься, да? Дурак…»

Я мотнул головой и снова стал смотреть на экран.

Да, солист явно походил на Ивку. И многие в хоре были на кого-то похожи. Вон те рыженькие близнецы — на Витю Брусилова, одного из «поповичей». А этот, в очках, — на Олега Птахина из моего нынешнего класса. А небольшой, чернявенький — на Рената Латыпова… Но все они были как-то чище, красивее. Песня будто озаряла их изнутри. Каждого… И вон того, тонкошеего, с белобрысой челкой и желтыми глазами… Тьфу ты, наваждение!

Но нет, лицом он, может, и похож на Вячика Вальдштейна, но… все равно не похож. На такого разве поднялась бы у меня рука? Даже со страха… Да и страха бы не было.

Месяц, очень маленький и тонкий,

Тихо встал в надсолнечной дали.

Светит, словно просит аистёнка:

«Дотяни, дружок мой, до земли…»

…Отец однажды услышал эту песню и сказал, что она неправильная.

— Аисты не летают над открытым морем. Они мигрируют на Юг через Сахару.

— Это же просто песня! Она не про географию!

— Песне тоже нужна точность. Особенно если про полет.

Я не поленился, взял первый том «Мира животных» (тогда у нас была большая библиотека). Прочитал про аистов.

— Они пересекают в полете Гибралтарский пролив.

— Он же совсем не широкий.

Я сказал:

— Много ли надо измученному аистенку?

Отец посмотрел внимательно.

— Ты его жалеешь? Или… себя?

Я тогда проглотил это молча. Пожал плечами. А сейчас вспомнил, и стало в горле колюче — не продохнуть. Я перемотал пленку и пустил песню снова. Лбом вдавился в оконный переплет.

Тихо вошла мама. Тронула за плечо. Я не обернулся.

— Мама, за что он меня ненавидит?

— Кто?!

— Он…

— Сашенька, да что с тобой! Что за глупости… Ну, перестань…

ВСЕ ВХОДИТ В РАМКИ

Я долго не мог уснуть. Мелодия про аистенка никак не уходила от меня. В бабушкиной комнате слабенько, дребезжаще били часы. К их звону давно все привыкли, никого он не будил.

А еще звучала, как струнный механизм, бабушкина кровать. Она тоже была старинная — со спинками, похожими на решетки готического собора. Раньше бабушка спала на ней в садовом домике.

Вскоре после полуночи подул шумный ветер. О наружной жестяной подоконник застучали капли. «Вот и лету конец», — подумал я уже сквозь сон.

Однако утром опять было солнечно и тепло. Даже лучше, чем вчера. Ветер прогнал запах дыма, а дождь, видимо, пригасил торфяной пожар.

Родители ушли, когда я еще спал. Не стали будить. Когда поднялся, бабушка сказала:

— Спишь до десяти. Совесть-то есть?

Я сказал, что нету.

— Зато есть вот что! — И наконец отдал ей акварель со старым домом.

Ну, бабушка засияла! Даже поцеловала обожженную рамку.

— Я ее, бедную, сохраню на память. А картинку вставлю в новую. Такую же рамку, конечно, уже не найти, ну да ладно, главное, что сама акварель цела… Ивушка — ну до чего же славный мальчик! Умница!

— А я? Кто догадался туда поехать?

— И ты… Ешь яичницу и садись за уроки.

— Я же вчера был только на литературе.

— Ее и учи.

— А по ней ничего не задали.

— Тебе всегда «ничего не задали»… Тогда чисти штаны, которые вчера извозил. Потом пойдешь в «Овощи-фрукты» за капустой.

— Если будешь меня мучить, не отдам еще одну вещь.

— Это какую же?

— А ты забыла!

— Выкладывай!

Я достал из кармана безрукавки железный гребешок.

— Сперва просила, а потом не вспомнила…

— А! Давай, давай! Пригодится.

— Знаю, — хихикнул я.

— Что ты знаешь?

— Что пригодится.

— Ну-ка, марш в магазин!

Гребешок и правда пригодился.

Когда я пришел из школы и бесшумно отпер дверь, бабушка это не услышала. Я снял кроссовки и на цыпочках подошел к ее комнате.

Бабушка сидела на кровати, перед табуретом. На табурете стояло блюдце с молоком и хлебными крошками. Бабушка гладила гребешком ладонь, улыбалась и что-то шептала.

Я кашлянул у приоткрытой двери. Бабушка быстро воткнула гребешок в волосы. Взялась было за блюдце, но поняла: прятать поздно. Я был уже в комнате.

— Стучать надо, молодой человек.

— Колдуешь, да?

— Что за глупости!.. То есть не ваше дело, сударь.

— Квасю надеешься приманить, чтобы пришел на новую квартиру. Ну и правильно. Он теперь, небось, бездомный-беспризорный…

— Напрасно ты иронизируешь.

— Ничуть не ир-рор… тьфу… низирую. С домовым всякое жилье уютнее.

— Квасилий не домовой! Он… просто Квася, вот и все. Мой приятель.

— Все равно из породы домовых. А кто еще-то?.. Ну ладно, ладно, молчу.

— Надеюсь, ты не станешь откровенничать с родителями о моих старческих причудах?

— Я, по-твоему, кто?! И никакая ты не старческая. Ты это… дама средних лет.

— Данке шен.

— Биттэ зэр.

— А как дела в школе? Надеюсь, сегодня никаких историй не было?

— Была…

— Господи, что еще?

— Ба-а… Я с ним помирился.


В школу я в этот день пришел к самому звонку. Почти никто не вспомнил о вчерашнем. Вальдштейн на меня не смотрел, остальные ребята смотрели и разговаривали нормально. А Клавдия Борисовна решила, видно, что дома мне устроили «семейную профилактику» и можно на этом дело закрыть.

Только Настя за меня тревожилась. Едва начался первый урок, немецкий, она толкнула мою ногу коленкой. Коленка была холодная, гладкая и такая… у меня все внутри отозвалось тайным замиранием. И мелькнуло в голове, что ради такого случайного касания можно было бы ампутировать самые дорогие штаны, а не только этот обгорелый утиль. Но если бы эту мысль угадал хоть кто-то, я сгорел бы на месте, как канистра с бензином. Я даже перед собой-то молча застонал от навалившейся стыдливости. Но под ней, под стыдливостью этой, шевелилось что-то вроде теплой пушистой гусеницы. Пусть толкнет еще разок, а?

И она толкнула еще разок, покрепче.

— Ты уснул, что ли?

— А? Нет… Что?

— Я спросила: дома сильно ругали?

— Меня? Нисколько!

— Тогда хорошо… Я за тебя переживала.

— Ну и зря… — И я начал с нашей третьей парты старательно подсказывать несчастному Шурику Лапину, которого вызвали к доске и заставили делать перевод незнакомого текста.

— Руих, биттэ, майн либер Иволгин, — попросила добродушная «немка».

— Энтшульдиген, биттэ, Нина Петровна.

— То-то же, — сказала она уже по-русски. А я опять «отрубился» и стал тайно ждать: не толкнет ли меня Настя снова. И, по правде говоря, ждал на всех уроках, хотя порой меня настигало понимание, что лучше бы провалиться куда подальше… А на последнем уроке дошел до сверхнахальства — толкнул ее сам.

— Ты чего?

— Нась… я… узнать хотел. Я забыл, у тебя какого октября день рождения? Пятнадцатого или шестнадцатого?

— Пятнадцатого.

— Это хорошо.

— Почему?

— Я подумал: вдруг в гости пригласишь?.. Это шутка…

— А я правда приглашу. Без шуток.

— Ну, тем более хорошо. А то шестнадцатого мне надо на другой день рождения.

— К кому?

— Тоже… к одной девчонке.

Я думал, она скажет «у, какой ты» и толкнет меня коленкой снова. Но Настя притихла и стала смотреть в окно.

После урока мы вышли из школы вместе. Один квартал нам было по дороге. Настя сперва молчала, потом будто вспомнила:

— Да, насчет дня рождения! Шестнадцатого октября ведь будет понедельник. Та девочка… она, наверно, решит праздновать в выходной, как и я…

— Да я не на праздник. Зайду, отдам подарок — и в школу.

Настя сказала ужасно безразличным тоном:

— А она кто? Наверно, из твоей бывшей гимназии?

— М-м… да! Из нее.

— Наверно, из твоего бывшего класса?

— Да из первого класса она! Ей семь лет стукнет! Это сестренка моего товарища, в том дворе, где мы раньше жили. А ты что подумала?

— А я вот нисколечко ничего не подумала. Просто сказала про понедельник. А ты думаешь, что я подумала?

— Я думал, что ты подумала, будто я думаю, что… тьфу!

Мы засмеялись.

— Ты меня под партой так ногой стукнул, что до сих пор в суставе гудит…

— Я?! Тебя?! Когда?!

— Даже и внимания не обратил. А у меня синяк. Вот, смотри…

Я с готовностью посмотрел. Даже присел.

— Нету никакого синяка. Даже пятнышка нету.

— Недавно еще был.

— Ну, я нечаянно…

— Ладно уж…

Скоро мы разошлись. Она в Комаровский переулок, я на свою улицу Урицкого.

Урицкий был, говорят, какой-то деятель ЧК, помощник Ленина, и его застрелили. Нынче в городе многие большевистские названия переименовали, а про это, наверно, забыли. Может, потому что на окраине. Кстати, говорили здесь не «улица Урицкого», а просто «Урицкая».

Ну вот, шагал я, улыбчивый такой, на свою Урицкую, и вдруг сзади: