— Иволгин! — нерешительно так.
Я оглянулся. Сзади шел Вальдштейн.
Я остановился. Он тоже остановился. Свою потрепанную спортивную сумку он держал в руке на длинном ремне и качал ее, как маятник. И смотрел на нее.
— Ну, что? — сказал я.
Он быстро взглянул на меня и опять — на сумку.
— А мы… с тобой, оказывается, в одном доме живем…
— Да? — сказал я без всякого выражения.
— Да… Только в разных концах. Ты в восьмом подъезде, а я в первом. На четвертом этаже…
Я пожал плечами:
— Ну, что ж… — Я не хотел его отшивать, но и что сказать, не знал. Постоял секунду и пошел. Вальдштейн догнал меня, зашагал сбоку и чуточку позади.
— Иволгин…
— Что?
— Ты очень на меня злишься, да? За то дело…
— Вот еще! — сказал я искренне. — Чего мне злиться? Тебе же попало, а не мне!
— Ну… у тебя ведь тоже были неприятности.
— С какой стати? Ничего у меня не было!
— С уроков прогнали…
— Вот беда! Погулял, в гости сходил… Одно удовольствие.
— Тогда хорошо, — вполголоса отозвался Вальдштейн. С полминуты мы молчали. Потом:
— Ты не думай, что это я Клавдии нажаловался. Я дома сказал, что просто ударился, а мать не поверила, в школу пошла. А там в учительской Клавдия и Андреич. Он-то им все и выложил…
Я придержал шаги, чтобы Вальдштейн оказался совсем рядом. Он шел и пинал свою сумку тощей поцарапанной ногой. Один раз запнулся, чуть не полетел носом. Оглянулся испуганно. Я чуть не наткнулся на него. Мы оказались лицом к лицу. И тогда я спросил:
— Послушай, Вальдштейн. А если бы я поверил, что у тебя дружки-рэкетиры, и принес бы деньги? Ты бы взял?
Он ответил тихо, но сразу. И мне показалось — без хитрости:
— Да ты что… Это же я так, просто… Подумал: может, есть кто-то еще…
— Что «еще»? — спросил я довольно беспощадно.
Он пнул сумку изо всех сил и признался отчаянным полушепотом:
— Еще больше… слабовольный, чем я… Тебе же Пшеницына, наверно, описала, как меня тут… как ко мне прискребались…
— Ничего она не говорила, — соврал я. — Мы про тебя вообще не разговаривали.
Он, по-моему, не поверил.
Тогда я сказал:
— Думаешь, я не понимаю, какая это жизнь, когда тебя изводят? Думаешь, я… такой уж крутой, что ли?
Он помолчал, и в молчании мне почудилась благодарность. Потом спросил:
— А трудно учиться в гимназии?
— Там больше уроков, чем тут. Два иностранных да еще всякие «Эстетики», «Истории искусств»… И зачеты, зачеты…
— А правда, что там у вас провинившихся розгами дерут?
Я остановился, заморгал:
— Ты что? С телевышки грохнулся?
— А у нас говорили… Ну, там же гимназия, старые порядки.
— Такие порядки в гимназиях при крепостном праве были! А сейчас… обыкновенные. Только если получишь двойку или на уроке вертишься, сразу: «Здесь гимназия! Хочешь валять дурака — иди в обычную школу!» А где они в центре, обычные-то? Куда ни ткни — лицей, экономический колледж, французское обучение, математический уклон… И везде конкурс.
— И ты по конкурсу поступал?
— Естественно. Родители и бабушка испереживались…
— А ты?
— Мне семь лет было! Все до лампочки…
— А сейчас жалеешь, что ушел?
— А вот и нет! Надоело все время по струнке ходить, здесь свободнее…
— При Клавдии-то!
— А что Клавдия? Покричала и отошла. Вам бы нашу директоршу!
— Это Клавдия про ваши порядки говорила. Был у нас в прошлом году один… гад такой, по кличке Кузов. Клавдия ему однажды на собрании выдала: «Вот в гимназию бы тебя! Там с тебя вмиг спустили бы три шкуры!»
— Она же это в переносном смысле!
— А все подумали, что по правде.
«Не все, а ты, — подумал я. — Видать, и правда тебе часто достается дома…»
— Этот Кузов… он больше всех ко мне прискребался, сволочь. Другие-то не очень, а так, на него глядючи… Он не то чтобы рукам волю давал, а больше словами: «Вальдштейн, Кронштейн, Рабинович, Бубенштейн. Привет родственникам в славном Тель-Авиве…»
— У тебя там есть родственники? — удивился я.
— Откуда? У меня дед из Казахстана, там много немцев. Поэтому такая фамилия. Сам погляди, разве похоже, что я еврей?
Я хмыкнул:
— Ты будто оправдываешься. А что, если еврей?
Вальдштейн кинул сумку на ремне за спину, подтянул свои камуфляжные бермуды. Пошел прямее. И глянул прямее. И глаза у него были, оказывается, не рыжие, а светло-коричневые.
— Тогда бы я гордился, что еврей. Среди евреев много великих личностей. Но у меня все в роду русские, кроме деда, да и тот немец лишь по отцу. Он даже языка не знает. Знает только, что фамилия означает «лесной камень».
— Правильно! А «Вальдберг» означает «Лесная гора», — вспомнил я. — У моего прапрадедушки была жена Вальдберг, Марта Карловна. До свадьбы она гувернанткой служила… У прапрадедушки в полку были неприятности из-за того, что женился на нерусской да на бедной… Мне бабушка рассказывала, а ей — ее мама…
— А кому какое дело, на ком он женился?
— Ну как же! Его императорского величества Александра Второго кавалергардский полк, такая аристократия. Там свои правила были… Но его благородие поручик Лев Андронович Шеметилов-Гальский оказался выше сословных предрассудков… — Я понял, что говорю словами и тоном бабушки. И сменил акценты: — Ну, он вообще такой был дядька, лихой…
Я, наверно, что-то напутал в названии полка. Толком ни я, ни бабушка его не знали. Но на Вальдштейна это произвело впечатление.
— Ух ты! Значит, у тебя придворные предки!
— Да какие там придворные! За душой ничего, кроме звания! Прапрадедушку из-за бедности взяли в кадетский корпус на казенный кошт. Ну, то есть на бесплатное содержание… А в корпусе, вот там в самом деле виноватых драли почем зря. Хоть ты барон, хоть граф, хоть князь…
— Это он сам тебе говорил?
Я опять чуть не упал.
— Вячик, да ты что! — Так я его впервые назвал по имени, машинально. И у Вячика странно, как-то вопросительно дрогнуло лицо. И я смутился. И торопливо заговорил дальше: — Он же мой прапрадедушка! Он умер сто двадцать лет назад! То есть погиб на дуэли. Какой-то офицер обидел женщину, и Лев Андронович дал ему пощечину… — Ой! Мне словно язык прижгло. Вспомнил, какой оплеухой наградил я в субботу Вальдштейна. Но он, видать, не вспомнил, слушал, приоткрыв рот.
— Ну, а потом они стрелялись. И пуля попала прапрадедушке прямо в сердце… А сын его, отец моей бабушки, родился через месяц после дуэли… Они с матерью, Мартой Карловной, сперва очень бедно жили, но потом он стал студентом, выучился на инженера по строительству железных дорог, стал зарабатывать… И почти сто лет назад построил на свои деньги дом в нашем городе. Раньше-то они жили в Петербурге, а потом переехали сюда, когда здесь магистраль прокладывали… А этим летом дом сгорел, ничего не осталось. Только маленькая картина с видом дома. Да и у нее рамка обгорела наполовину…
Вячик не стал расспрашивать про пожар. Может, не решился, а может, слышал про него от ребят. Он сказал:
— Рамку ведь можно сделать другую. В точности такую же.
— Такую теперь не сделают, старинная работа…
— Ну, почему не сделают! Знаешь сад с фонтаном у центрального универмага? Там художники свои картины продают. А разные мастера — всякие свои изделия. Художественные. И там я видел одного, который деревянной резьбой торгует. Фигурки всякие, шкатулки, маски. И рамки тоже. Прямо как кружево.
Я бывал, конечно, в этом сквере у ЦУМа, но резчика не помнил. Но не будет же Вячик врать, зачем ему это?
— Я скажу бабушке… Но, наверно, такая рамка будет стоить не меньше телевизора.
— Можно спросить, поторговаться…
Я кивнул: можно, конечно.
Мы были уже дома. У первого подъезда.
— Ну вот, — неловко сказал Вальдштейн. — Я пришел.
— Ага… Я тоже пойду. Пока… — И зашагал вдоль газона. И почувствовал: Вальдштейн смотрит вслед. Я оглянулся. Он и правда смотрел, не ступая на крыльцо. Тогда я сказал:
— Вячик…
— Что?! — У него это как-то звонко получилось, на весь наш длинный двор.
— Ты не знаешь, эти мастера у ЦУМа каждый день торгуют или только по выходным?
— Каждый! Но в выходные их там, конечно, больше…
И тут я сказал прямо:
— Давай я завтра зайду за тобой, когда в школу…
— Давай! Я буду смотреть с балкона! Вон с того!
И мы стали вместе ходить в школу.
Мы привыкли друг к другу. Иногда казалось даже, что я знаю Вячика давно. Ему про меня, наверно, так же казалось. Потому что однажды он решился на откровенный вопрос:
— Тебе нравится Пшеницына?
«Рехнулся, да?.. Ничуточки не нравится!.. Тебе-то что?! А если да, какое твое дело!..» — запрыгало у меня в голове. Я вздохнул и сказал:
— Да… А что?
— Ничего. Рад за тебя, — сказал он. И тоже вздохнул.
Это было в субботу (и все еще стояло лето). А в воскресенье мы с бабушкой поехали в центр, к ЦУМу.
Там, в сквере с фонтаном, и правда были не только живописцы с их картинами. Разные мастера продавали множество изделий: коврики ручной работы, гипсовые фигурки, керамические вазы, кукол из цветного пластика, всякие сувениры из самоцветов и еще много чего. Толстый дядька держал даже большую модель фрегата.
Нашли мы и резчика по дереву. Это был мужчина с короткой клочковатой бородой, но не старый. Приветливый такой, живой. Он торговал деревянными масками, гномами и бабами-ягами. Бабушка объяснила ему, что к чему, показала обгорелую рамку.
Мастер ухватился за нее с интересом.
— Да-а, работа… Повторить такую — дело сложное. Времени потребуется немало.
— А денег? — откровенно спросила бабушка.
Резчик почесал в бороде обгорелым углом рамки.
— Я думаю, не меньше чем… — И назвал сумму. «Ого-го! Две зубные пломбы с хвостиком!» — прикинул я.
Но, с другой стороны, и работа какая…
— А в общем, видно будет, — решил мастер. — Вы, сударыня, сделайте любезность, через месяц навестите меня на этом месте. Или позвоните мне домой… Гоша, дай телефон.