Бабушкин внук и его братья — страница 28 из 43

За дверью потрескивало. Наверно, там была кухня с плитой.

Геннадий Маркович появился опять. Он был подпоясан широким полотенцем.

— Сейчас, сейчас, друзья мои, всё будет готово…

Ивка вдруг сказал:

— У вас здесь будто в коробке со стрекозами. Будто крылья и лапки скребут во всех углах.

— Да?.. Да. Ты прав. Но я этого уже не замечаю, привык. Для меня здесь — тишина. Видите ли, тишина может слагаться из разных звуков, как свет слагается из разноцветных лучей спектра. Здешние звуки — это, так сказать, отдельные лучи времени. А время само про себе совершенно бесшумно. Про это есть примечательные стихи:

И поступь и голос у времени тише

Всех шорохов, всех голосов.

Шумят и работают тайно, как мыши,

Колёсики наших часов…

— Это Маршак, — сказал я. — У него много стихов про время.

— Совершенно верно!.. Удивительно, что ты знаешь такие стихи. Я был уверен, что детям Маршак известен лишь своими сказками.

— А я нетипичное дитя, я бабушкин внук. Она всю жизнь моя главная воспитательница. А у неё две главные книги — Евангелие и «Лирика» Маршака. Она мне маленькому читала по вечерам… Я из этих стихов многое до сих пор помню.

— Похвально… А из Евангелия?

— Ну… Нагорную проповедь. А ещё то, что в начале было Слово и всё на свете началось с него…

— Не так уж мало, — вежливо вздохнул Геннадий Маркович. Видимо, считал, что мало.

— А те стихи продолжаются так:

Лукавое время играет в минутки,

Не требуя крупных монет…

— Да-да!

Глядишь — на счету его круглые сутки,

И месяц, и семьдесят лет…

Это, Саша, про меня. Семьдесят лет стукнуло в прошлом году… А вроде бы всё пролетело за сутки. И детские годы вспоминаются так, словно были вчера. Даже ярче, чем война… Вы представляете, друзья, до сих пор чувствую кожей, как прилипают к мокрому животу песок и галька, когда накупаешься до дрожи и с размаху пузом на горячий от солнца берег… О! Яичница! — Он кинулся за дверь.

Скоро Геннадий Маркович вернулся. В одной руке он держал за длинную рукоять сковороду, в другой полотенце. И махал им над головой. Потому что от сковородки тянуло чадом.

— Слегка подгорела, когда мы увлеклись лирикой. Ну, не беда. Нэлик, душа моя, принеси-ка вилки и хлеб… О, да ты уже!

«Уже» — это не значит, что Арунас принёс вилки и хлеб. Он спал. Он раскинулся в кресле, будто тряпичная кукла. Глаза были прикрыты лишь наполовину. Мне даже не по себе стало: будто неживой. Но слегка шевелились губы.

— Не надо его трогать, — шёпотом сказал Геннадий Маркович. — Это с ним случается. Устанет и валится как подкошенный… Я приготовлю ему потом, отдельно. А это съедим сейчас. Давайте прямо со сковороды.

Мы принялись жевать глазунью. Ничего, что пережаренная и с дымом. Проголодались.

— Он вам поведал свою историю?

Ивка кивнул с набитым ртом. Я тоже.

— Ума не приложу, как с ним быть… — Геннадий Маркович оглянулся на Арунаса опять. — Вы видите, какой он? Господи… Его лечить надо, а кто его возьмёт в больницу без документов? Он всё время боится, что его заберут в детприёмник…

Ивка отложил вилку.

— Моя мама работает медсестрой. У неё есть хорошая подруга, она детский врач. Хотите, я попрошу маму договориться?

— Да? Это было бы чудесно!.. А то ведь полная, так сказать, беспросветность…

— Только она сейчас в отпуске. Но через две недели, я думаю, всё получится.

— Ох, я боюсь даже надеяться.

— Не бойтесь, мама постарается. Она ведь… ну, она понимает… — Ивка сказал это и будто засмущался. И заторопился: — Ой, мне к шести часам обязательно надо домой. Я Соне обещал, она одна там…

— Да, Геннадий Маркович, нам пора… — Я решительно встал и посмотрел на часы: «Не скучайте тут…»

— Но вы ведь не исчезнете навсегда, голубчики? А?

— Нет, мы же пообещали, — сказал Ивка.


По дороге к трамваю я спросил:

— Ивка! Ну и что же, что твоя мама в отпуске! Может быть, она сможет договориться с тем врачом не откладывая?

— Дело не в маме. Та врач, Полина Евгеньевна, в отпуске. И уехала к дочери в Тобольск. В том-то и дело. Иначе бы я перебрался к ней. Мы ведь хорошие знакомые…

— Как перебрался? Зачем?

— Ну, пока мама и Соня ездят…

— А ты разве не едешь с ними?

— Я не еду. Втроём — это слишком дорого. Решили, что пусть Соня. Они с мамой заедут в Нижний Новгород, к Галине Антоновне. Ну, к Жениной маме. У Галины Антоновны дочка такая же, как Соня. Женина сестра. Они с Соней, наверно, подружатся…

— А ты как? Будешь тут один?

— Соседка сказала: «Буду за ним присматривать». Это за мной…

— Значит, ты не едешь. Это хорошо…

Ивка глянул удивлённо и грустно. Он не считал, что это хорошо.

— Ивка…

— Что?

— Нет, ничего. Потом… Мы скоро увидимся, я к тебе приеду.

— Правда?

— Теперь это самая настоящая правда!.. Может быть, даже завтра… Смотри, твой трамвай!


Я помахал вслед трамваю, на котором уехал Ивка, и… зашагал обратно. К дому Геннадия Марковича. Скажу ему, что забеспокоился: не остановились ли часы? Хотя не в часах было дело. Вернее, не только в часах. Мне показалось, что я ушёл, не доделав какое-то дело. Не сказал что-то важное. Словно там от меня чего-то ждали, а я обманул, сбежал поскорее. Ну, это было смутное ощущение. А ещё была тревога. Я помнил, как беспомощно лежал в кресле Арунас. Совсем как неживой. А вдруг… и правда неживой?

Теперь я уже не мог себе сказать: «Что тебе этот Арунас? Таких тысячи…»

Я позвонил, и Геннадий Маркович открыл сразу.

— Входи. Я почему-то так и думал, что ты вернёшься.

Я хотел сказать, что тревожусь о часах. Но тут же мелькнуло: зачем врать без нужды? По крайней мере, если не спрашивают…

Арунас по-прежнему спал в кресле, но теперь он свернулся калачиком. Уместился весь между высокими подлокотниками, как в люльке. Прореха на колене разъехалась в круглую дыру, нитки полопались. Мы молчали и смотрели на него от дверей.

Потом Геннадий Маркович вполголоса сказал:

— Он часто засыпает вот так. И бывает, что остаётся здесь на ночь. Если я пытаюсь перенести его в постель, сердится. Или плачет сквозь сон.

Он помолчал и добавил сокрушённо:

— Совершенно неприкаянное существо. И оборвыш…

— Ему больше нечего надеть, да? — прошептал я.

— Курточка ещё есть, осенняя, не по сезону. И тоже вся… как со склада утильсырья… Не раз говорил ему: «Пойдём, купим что-нибудь…» А он… то ли стесняется, то ли боится…

— Чего боится-то? — пробормотал я с неловкостью, будто речь шла обо мне.

— Возможно, того, что меня спросят: откуда с вами такой беспризорник? Заинтересуются, начнут выяснять и заберут в приёмник… А делать такие покупки один, без него, я не решаюсь, нет такого опыта. Без примерки, наверно, нельзя… И, по правде говоря, мне как-то неловко, будто я самозванец: пришёл за одеждой для незаконного внука. У меня ведь никогда не было детей…

Пока он это говорил, я спешно прикидывал: вся одежда, что есть у меня, Арунасу велика. А то, что носил раньше, сгорело в прошлом году. Может, Ивка выручит? У него с гардеробом, конечно, не богато, второе лето всё в тех же пёстрых штанах и рубашонке, но что-нибудь, наверно, найдётся. Можно спросить и Вячика. Он выше Арунаса, но тощий, по ширине как раз…

А Геннадий Маркович продолжал горестно рассуждать о трудностях:

— Иногда загоню его в ванну и, пока плещется, постираю всего его… обмундирование. Но оно буквально расползается в руках. Правда, он чинит. Сам… Я от отчаяния вздумал уже было заняться портновским ремеслом. Вообще-то я многое умею делать своими руками. Так сказать, дилетант широкого профиля… Ты знаешь, голубчик, что такое дилетант?

— Ну… это кто многое умеют понемногу.

— Да. И не обязательно понемногу. Иногда и вполне на уровне. Я, например, могу профессионально починить водопроводный кран, когда-то бойко музицировал на фортепьяно, умею плести корзины и плотничать. А однажды на пари взялся написать портрет знакомого, хотя до той поры не имел дела с масляными красками. И написал! И сведущие люди говорили: «Совсем недурно. Весьма своеобразная манера…»

— Вы насчёт портновского мастерства… — напомнил я.

— Да-да!.. У меня были приличные парусиновые брюки, я ходил в них после войны. Широкие, по моде сороковых годов. Я подумал, что их вполне хватит на летний костюм для мальчика. На такой, в каком я и мои приятели бегали по славному городу Киеву, ныне ставшему заграницей. Во времена безоблачного пионерского детства… Оно, кстати, действительно было довольно безоблачным. По крайней мере, для тех, у кого не успели посадить отцов. У меня не успели. Может быть, потому, что он был инвалид ещё с гражданской войны. Он погиб потом, во время оккупации, и мама тоже… А мне повезло, я в июне сорок первого гостил в Москве у дядюшки. Потом — училище, лейтенантские погоны… Ох, извини, пожалуйста! Увлёкся своей биографией. Есть у меня грех: начинаю об одном и съезжаю на другие рельсы.

— Вы говорили про костюм для Арунаса…

— Увы! Увы, увы… Зря изрезал парусиновую реликвию. Портновское искусство для меня оказалось труднее живописи. Я самонадеянно полагал, что имею кое-какой швейный опыт, потому что в пятидесятых годах в районном Доме пионеров руководил судомодельным кружком, где кроил и шил паруса… Кстати, это был мой единственный опыт общения с детьми. Вскоре я женился и перешёл работать в типографию…

— А с ним вы как познакомились? — Я кивнул на Арунаса (тот дышал, как свернувшийся клубком котёнок).

— А он не рассказывал?!

— Он сказал только: «Приютился у незнакомого деда…»

— Да… История, достойная пера Диккенса. Ты читал Диккенса?

— «Оливер Твист». А ещё бабушка рассказывала про мистера Пиквика. И про Квентина Дорварда…